Год на севере
Шрифт:
— Поехали наши ребята за белухой на вздогадь,— авось, мол, встренется. А зверь — дурак известный, про то не знает, чего человек-от хочет: не встренулся. Искали они этак-то, долго искали — не нашли. Ухватили, слышь, рожу-то в горсть, чтобы не больно стыдно было добрых людей, поехали в деревню ни с чем. Там-де, думают, грязью закидают; года с три и опослях вспоминать да корить будут соседи. Едут они, едут: известно, надрываются сердцем, боятся мирского суда. А было их человек с десять на трех карбасах и невод был, при них, и невод-от они этот так и не замочили: как был засмоленный, так и остался — ничем-ничего. Едут они это в деревню свою, едут, «да и видим, — говорят, — впереди-то, мол, нас словно пена морская! Да какая, мол, тут пена будет: корг нет, воде мырить не из чего, не из чего и пены пускать. Надо-де быть, братцы, белухи!» Стали присматриваться белухи и есть! «Молись-де, ребята, да заезжай, который удалее!» Так и сделали. Выметали сеть — заехали. Вытащили сеть на мель: сто штук белух предстали пред ними как на блюдечке. Ну — опростили. Известно, барышу много: плохая белуха меньше 12
— А то рассказывали сорочана (из деревни Сороки на Кемском берегу), что к ним в сельдяную сеть белуха-то зашла. Стали, слышь, осматривать ее, потащили: да что, мол, туго подается, али, мол, рыбы поленницу навалило. «Думаем-де, — говорят, — мы этак-то, тащим знай. Вытащили, глядим: дураково поле — белуха зверь. Разрезали — двадцать пудов сала вынули». Рыбу-то она в сети слышь, пожрала, а себя самое в руки врага таки выдала. Худо вот, начальник, когда на заметке замотает тебе зверь один ряд сети, особо при самом начале: тогда всех товарищев до единого выпустит. Оттого вот мы при поворотах-то давеча и орали крепко себя не помня, потому знаем, что выпустил ты зверей в море — вдоговку за ними ни на какомты карбасе непоспеешь, хоть будь тебе самая красивая беть (полный бейдевинд). Это уж мы знаем доподлинно: лют зверь на воде, круто берет!..
— Так вот, твоя милость, какие дела бывают, — говорил он как бы в заключение, и снова принялся за работу...
В тот же день вечером я оставил своих промышленников за счастливой добычей, а сам отправился дальше, по направлению к городу Онеге. Целые сутки ехад я до той поры, когда мне опять удалось ступить на твердую землю и сесть, хоть и в тряскую, но в привычную, сыздетства знакомую телегу. Заснул я в ней крепко и сладко и проснулся, разбуженный ямщиком, который слышу, рапортует, что приехали-де.
— Куда?
— В село Тамицу; 35 верст до Онеги осталось. А у меня, ваше благородъе, дорогой-то лошадки было побесились. Ты не слыхал, чай?
— Отчего же?
— А Бог их ведает: коров, может, повидали. Вишь, с моря-то туману навалило: темно стало, ничего не видать. А и море-то верст, надо быть, двенадцать отседова...
Ямщик замолчал. Слышался взрывистый звон почтового колокольчика, который, вероятно, раскачала отряхнувшаяся лошадь, и шум порогов, несущийся прямо с реки. Ямщик опять подошел к телеге с писарем, явившимся за подорожной.
— Чай, в реку-то семга заходит; хорошо ей тут: она любит пороги.
— Где семге!..
Ямщик расхохотался. Даже писарь не мог удержаться от улыбки.
Думаешь ты, река-то и нивесть какая? — Вопросительно объяснил ямщик, — мелкая ведь река-то, курице по холку, и все тут. Кумжа вот разве зайдет.
Ямщик обратился к писарю.
— Заходит! — Отвечал он грубо заспанным голосом и взял подорожную для прописки в избу.
Ямщик не отвечал.
— Здешний народ все больше в Питер ходит на лесные дворы. Так вот и пойдет тебе со всей Онеги, знай это!..
Слышу, опять раздается приятный на этот раз звоннового колокольчика; выезжает новая телега, набитая доверху сеном, с новым ямщиком на козлах и в шапке с медным гербом-на лбу. Валюсь я в это сено и на нем уже приятно и сладко засыпаю и просыпаюсь на другой день в виду Онеги, освещенной ярким солнцем, пробившим и испарившим весь ночной туман прибрежьев.
Едва ли особенно лучше было в том, что солнце осветило Онегу плачевно глядела она из-за ярового поля черными гнилыми домами. Правда, что белелась на горе каменная церковь, но церковь эта оказалась недостоенною; правда, что белелось еще каменное здание, но и оно оказалось неизменным казенным казначейством, с неизбежными сильно захватанными дверями, с грубыми, заспанными, полупьяными сторожами-солдатами. Единственная улица города, по которой можно еще ездить на лошадях (все другие, три или четыре, заросли травой и затянулись кочками, представляя вид недавно высушенного болота), была когда-то выстлана досками, но теперь представляла ужасный вид гнили, с трудом преодолимый путь к цели, которою на этот раз служила отводная квартира. Но и к ней можно, не обинуясь, отнести слова поговорки: «Набезрыбье и рак рыба, на безлюдье и Фома дворянин». Бедна Онега и печально глядит в глаза каждому проезжему. Бедностью своей (как оказалось после) она может соперничать только с одной Мезенью. Правда, что есть в ней опрятных домиков два-три, но это дома богачей и лесной конторы, которая нашла себе приют в этом городе.
Сколько бесприветен вид города, столько же печально смотрит и протекающая подле, хотя и значительно широкая, богатая семгой и миногами река Онега. Всю ее, словно нарочно, какие-то богатыри закидали бесчисленным множеством крупных камней, перебор которых иногда сплошным рядом чуть не доходит берега до другого, противоположного. Четыре раза в сутки все эти уродливо-каменные переборы, производящие на глаз неприятное, тяжелое впечатление, высоко покрываются прибылою с моря водою и потом опять, почти те же двенадцать часов, мечутся на глаза обывателям обнаженные, серые камни, в иных местах сопровождаемые длинными, желтыми запесками. Вид на город с реки, и притом издали, недурен; но мрачно гляят из города берега реки, поросшие густым, черным лесом, из которого, в одном только месте прямо противгорода, белеют доски и строения поньгамского лесопильного завода. На меня смотрит оттуда дальняя дорого на поморье, со всеми ужасами неизвестности, которой кажется, на этот раз и коца нет за всеми болотами, реками, морем и океаном, озерами и гранитными берегами и лудами...
Вот вся нехитрая, несложная и небогатая приметными событиями история этого города. Не дальше как восемьдесят лет тому назад он был просто Усть-Янскою волостью, состоящею из нескольких
слобод, до сих пор еще сохранивших древние свои имена: Верхи(верхний конец города), Низы(средний) и Погост(остальная часть ко взморью, самая лучшая и самая главная часть города). Все эти слободы по указу императрицы Екатерины II в 1780 году вошли в черту нового уездного города Архангельской губернии. Первоначальное заселение его относится к первым временам появления новгородцев на берегах Белого моря для рыбных и морских промыслов еще во время княжения на Руси Василия Темного. При набеге литовских людей и русских изменников на северные страны России, около 1613 года, Усть-Янская волость была почти совершенно выжжена и истреблена; однако в 1621 году была уже в ней церковь и до 20 домов. С 1657 до 1764 года волость по указу царя Алексея Михайловича принадлежала со всеми рыбными тонями, сенокосами, пажитями ведению соседнего с нею монастыря Крестного, тогда еще нового и не имевшего никаких угодий. Принадлежа затем к Беломорской провинции Новгородского наместничества, Усть-Янская волость в 1774 году отчислена к Архангельской воеводской канцелярии и вверена управлению экономического казначея и его помощников. С 1761 года в Онёге существовала лесная Контора англичанина Тома; оживившая торговлю тамошнего края, значительно усилившая население Усть-Янской волости и, вероятно, немало способствовавшая к тому, что волость эта, предпочтительно перед другими соседними, названа была городом. Девятнадцать лет производил здесь Том, свою лесную торговлю по контракту, заключенному им с графом Шуваловым тогдашним северным монополистом. В это время Том успел отпустить за море более 18 коммерческих судов, больше 9 гальясов и 20 речных судов, выстроенных на двух тамошних верфях и нагруженных петрозаводским железом, волжским хлебом и онежскими досками и канатами. В то же впемя начали приходить сюда иностранные корабли (ежегодно от 20 до 70) за теми же досками и канатами. Около того времени, когда Усть-Янская волость названа была городом, дела Тома начали упадать, закрылся канатный завод, а вскоре прекращено и судостроение. С 1769 года, по случаю худого состояния и слабого кредита купца Тома, за неплатеж по обязательству казенных денег лесной торг вверен был заведованию Гаумана. В 1781 году он передан был Вологодской казенной палате, и в 1783 году лесной торг окончательно взят был в казну и отдается теперь торговым компаниям только на арендное содержание. В 1783 году за рекою Онегою выстроена была, вместо обветшалой, новая верфь о 4 эллингах, на которой и был построен в том же году корабль. Двумя годами раньше этого времени (1781) при новом городе учрежден открытый порт по следующему указу Екатерины II:«Учредив при самом устроении Вологодского наместничества город Онег для доставления жителям его пропитания и в распространение торговли, всемилостивейше позволяем от пристани сего нового города выпускать российские продукты и товары, коих вывоз не запрещен особыми указами, с пошлиною, до будущего нашего соизволения, каковая собирается в городе Архангельском; равным образом ввозить туда все незаповедные товары с таковою же пошлиною, которая при архангельском порте установлена для оных; чего ради для досмотра и сбора настоящую определить таможню, с потребным числом служителей, под ведением казеннои палаты Вологодской губернии».
Таможня в настоящее время находится на острове Кие, около которого, за крайним мелководьем реки Онеги, и останавливаются иностранные корабли. Они являются сюда ежегодно за досками и брусьями, распиливаемыми на двух заводах компании, поньгамском (на берегу реки Онеги, прямо против города) и андском (по направлению вверх по реке Онеге, в 8 верстах от города)...
Все обыватели города Онеги заняты работами на этих заводах, живя там пять суток в неделю; на шестые приходят они в контору, получают расчет и в воскресенье, почти с самого утра, на улицах слышатся песи, бродят подгулявшие горожане. Песни эти не смолкают на ночь, тянутся потом и во весь следующийдень — понедельник который известен и там под именем маленького воскресенья. По общим слухам и по наглядным приметам, трудно найти в другом каком-либо городе такого долгого, бестолкового загула, как в Онеге. Вот почему дома безобразно покривились на бок, деревянные мостки погнили и обвалились, улицы заросли травой, три городских кабака новенькие, каменная церковь недостроена, деревянная, кладбищенская, полуразрушилась. Весь заработок онежане успевают пропить в эти два загульные дня (иные, более ретивые, начинают еще с вечера субботы), если толковая, храбрая и сильная жена не успеет отобрать у расходившегося мужа небольшие остатки, которые пойдут потом на недельное пропитание голодной, полунагой семьи. Можно положительно сказать, что только в женском населении, отличающемся крепким, здоровым и красивым телосложением, сохранился новгородский тип. Ему, даже до сих пор, не изменяет и внешний наряд женщин, особенно праздничный.
До сих еще пор одевались они, если не нарядно, то пестро и пышно, хотя по большей части в платье, переходящее из поколения в поколение по наследству. Штофные сарафаны из алой, голубой или зеленой материи, а часто из золотной (или золотой) парчи топырятся и шуршат. На головах у девушек надеты шелковые платки, у женщин — низенькие шапочки с золотым начельником или широким позументом. У богатых девушек по праздникам кокошники, называемые повязками и имеющие форму усеченного конуса или павловского кивера, украшены огромным начельником, широким позументом, пронизанным жемчугом ряда в три- четыре. Сзади по косе пускалась алая лента ниже пояса. У всех блюдется старый обычай: при всяхой встрече кланяться и приветствовать друг друга добрым пожеланием и приветом вроде следующего: