Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Год смерти Рикардо Рейса
Шрифт:

Коротко прожужжал шмель над дверью, и словно бы говорили гостю «Добро пожаловать» итальянский паж, крутой пролет лестницы и взглянувший сверху, а теперь почтительно дожидающийся, пока гость поднимется, Пимента, слегка согбенный от учтивости или от постоянного таскания тяжестей: Добрый вечер, сеньор доктор, а теперь на площадке появляется и управляющий Сальвадор, произносящий те же слова, но только отчетливей и разборчивей, и обоим ответил Рикардо Рейс, и в этот миг не управляющий, коридорный и постоялец обменивались приветствиями, а просто три человека улыбались друг другу, радуясь встрече после столь долгой разлуки — с самого утра ведь, вообразите только, не виделись и, Боже, до чего же истосковались. А войдя в свой номер и увидев, как чисто там все прибрано — ни морщинки на туго натянутом покрывале, ни пятнышка на зеркале, если, конечно, не считать тех, что сами собой возникают от старости, и умывальник блещет чистотой — Рикардо Рейс даже испустил вздох удовлетворения. Он переоделся, скинул уличные башмаки, заменив их более легкими, приоткрыл одно из окон — словом, проделал все, что полагается делать человеку, который пришел к себе домой и которому хорошо дома, — после чего уселся в кресло отдохнуть. Да, он пришел к себе, а верней — пришел в себя, да не пришел, а стремительно влетел, можно даже сказать — вломился. Ну-с, спросил он, что дальше? Ну-с, Рикардо или как там тебя, что дальше? спросили бы другие. И внезапно он осознал, что истинной целью его путешествия было вот это самое мгновение и что время, протекшее с той поры, как он ступил на пирс Алкантары, тратилось, с позволения сказать, на причаливание и бросание якоря, на замер глубины, на отдачу швартовов: именно этим занимался он, покуда искал отель, читал газеты сначала и потом, отправлялся на кладбище, обедал на Байше, шел вниз по улице Восстановителей, и тем же самым были внезапная тоска по гостиничному номеру, всеобъемлющий порыв добрых чувств, и радушный прием, оказанный ему Пиментой и Сальвадором, и, наконец, эта безупречная постель, настежь открытое окно — от ветра распахнулось да так и осталось — и легкие, трепещущие, словно крылья, шторы. И что теперь? Вновь пошел дождь, стуча по крышам, будто просеивали песок сквозь сито: от этого монотонного звука человек, как под гипнозом, впадает в сонную истому, и, должно быть, в неизреченном милосердии своем Господь, когда наслал свой великий потоп, усыплял таким вот образом людей, чтобы смерть им была легка: вода, струйками и ручейками вливаясь через рот и ноздри, мягко заполняла легкие, и закупоривала одну альвеолу за другой, и затопляла всю емкость тела человеческого — сорок дней и сорок ночей во сне и под дождем — и люди медленно погружались на дно, отяжелев от воды и наконец-то став тяжелее воды, именно так все это и происходило, вот и Офелия плыла по течению, продолжая петь, но ей-то ведь придется умереть еще до конца четвертого акта, каждый спит и умирает на свой манер, но это мы так считаем, а потоп продолжается, время льет ливмя, время топит нас. Навощенный пол покрылся каплями дождевой воды, натекшей из открытого окна на подоконник, собравшейся на полу лужицей: есть такие беспечные постояльцы, не уважающие чужой труд: они, верно, полагают, что пчелы не только произвели воск, но и покрыли им паркет, а потом и натерли его до блеска, ан нет — это делают не пчелы, на то есть гостиничная прислуга, и не будь ее, сверкающие дубовые шашки очень скоро потускнели бы, стали клейкими и липкими, и не замедлил бы появиться управляющий во всеоружии упреков и взысканий, такая уж у него должность — бранить и взыскивать, на то мы в этом отеле и поставлены, чтобы чтить и прославлять хозяина или полномочного его представителя Сальвадора, о чем нам уже ведомо, и примеры чего нам были уже явлены. Рикардо Рейс подскочил к окну, затворил его, газетами промокнул и растер самую большую лужу на полу и, не имея иных средств для полного устранения этой маленькой аварии, позвонил. В первый раз, подумал он, словно сам перед собой извинялся.

Послышались шаги в коридоре, а потом

деликатное постукиванье костяшками пальцев в дверь, и раздавшееся в ответ «Войдите» прозвучало не в повелительном, а в просительном наклонении, и когда горничная вошла в номер, Рикардо Рейс, еще не успев даже взглянуть на нее, сказал: Я не заметил, что окно открыто, а тут вдруг начался ужасный ливень, и вот какая лужа натекла, — и осекся, потому что получились у него три пятистопных стиха: как же это он, Рикардо Рейс, сочинитель логоэдических од, написанных алкеевой или сапфической строфой, опустился вдруг до расхожих размеров, до банальной строфики, едва не прибавив, чтобы уж получился настоящий и самый заурядный катрен, четвертую строку, ломающую в угоду смыслу ритм м метр: Не затруднит ли вас, однако она и не потребовалась — горничная и так поняла, что от нее требуется, вышла и вернулась с ведром и тряпкой, стала на колени и, изгибаясь всем телом в такт движениям рук, вернула, насколько это возможно, паркет в подобающее ему состояние, с тем, чтобы завтра навощить и натереть поврежденное место: Еще что-нибудь угодно, сеньор доктор? Нет, большое вам спасибо, и тут они оба взглянули друг на друга, дождь припустил еще сильней, рассыпая по стеклам барабанную дробь, от которой спящие должны были бы в ужасе повскакать с постелей. Как вас зовут? И она ответила: Лидия, сеньор док-гор, и добавила: К вашим услугам, сеньор доктор, а, может быть, сказано было совсем иное и гораздо громче, ну, например: Вот она, я, и эту недопустимую вольность она допустила с позволения управляющего, сказавшего: Ты вот что, Лидия, прояви-ка побольше внимания к гостю из двести первого, к доктору Рейсу, она и проявила, да он словно не заметил, разве что, как ей показалось — повторил еле слышно, будто прошелестел, ее имя — Лидия — кто его знает зачем, может, чтобы не забыть, когда снова придется ее позвать, есть такие люди, повторяют что им ни скажи, люди-то на самом деле склонны обезьянничать, да и как же им иначе учиться, и вероятно, эта мысль тут уж совсем некстати, ибо пришла она в голову не Лидии, и, раз уж мы дали горничной имя, то дадим ей и выйти из номера, подхватив ведро и тряпку, а сами посмотрим, как иронически улыбается Рикардо Рейс, ибо эта складка губ не обманывает, и когда тот, кто придумал иронию, придумал иронию, он должен был придумать и усмешку, обозначающую это чувство или свойство, что потребовало гораздо большего труда, Лидия, произносит он и улыбается. С улыбкой же роется он в ящике стола, где лежат его стихи, его сапфические оды и, перебирая листки, читает несколько строк: Лидия, сядем рядом, будем следить за теченьем, Розы милы мимолетные, Лидия, Лидия, знанье отринем, Жизнь, Лидия, смерти гнуснее, и уже даже тени иронии не осталось в его улыбке, если позволительно назвать улыбкой раздвинутые над зубами губы, словно это игра лицевых мускулов превратила ее в оскал, свела лицо страдальческой гримасой. Но и это продлится недолго. Склоненное над листом бумаги лицо Рикардо Рейса, будто отражение в дрожащем зеркале воды, обретает знакомые очертания, совсем скоро он сумеет узнать себя и сказать: Это я, сказать безо всякой иронии, без отвращения, удовлетворившись тем, что не ощущает даже удовлетворения и не столько тем, кто он есть, сколько тем, где пребывает — так поступает тот, кто больше ничего не желает, или знает, что больше ничего не может обрести, а потому желает лишь того, что и так принадлежит ему. Гуще полумрак, царящий в номере, должно быть, какая-нибудь черная, чернейшая — вроде тех, что были призваны в свое время для потопа — туча проползает в это самое время по небу, и мебель впадает во внезапный сон. Рикардо Рейс водит рукой в воздухе, будто ощупывает сероватую тьму номера, а потом, едва различая слова, которые выводит на бумаге, пишет: Я прошу у богов, чтоб они даровали мне милость ничего у богов не просить, а написав, не знает, что еще сказать, случается такое: до определенного момента то, что мы говорим или пишем, нам представляется важным и оттого лишь, что невозможно было заглушить звуки, угасить знаки, но вот приходит этот миг, и искушает нас немота, обольщает неподвижность, овладевает нами желание уподобиться богам, безмятежным, безмолвным, безучастным. Рикардо Рейс садится на диван, откидывает голову, закрывает глаза, чувствуя, что может уснуть, а ему ничего другого и не надо, и вот уже в полусне встает, открывает платяной шкаф, вынимает оттуда одеяло и заворачивается в него и вот теперь и вправду засыпает, и видит во сне, будто солнечным утром он идет по улице Оувидор в Рио-де-Жанейро, идет налегке по причине жары и вдруг слышит в отдалении выстрелы и взрывы, однако не просыпается, не впервые снится ему это, не просыпается даже и от того, что раздается стук в дверь и звучит настойчивый женский голос: Звали, сеньор доктор?

Что ж, скажем, что Рикардо Рейс оттого заснул так крепко, что прошлой ночью спал плохо; скажем, что все эти взаимозаменяемые обольщения и искушения, неподвижность и всему на свете созвучная немота — суть обманы, порожденные ложно-духовной глубиной; скажем, что боги здесь совершенно ни при чем, а Рикардо Рейсу по праву давнего знакомства мы могли бы сказать перед тем, как он заснул, будто простой смертный: Сон тебя погубит. Однако на столе лежит листок бумаги, и на нем написано: Я прошу у богов, чтоб они даровали мне милость ничего у богов не просить, и, стало быть, она непреложно существует, и дважды существуют все эти слова — и сами по себе, и в этой последовательности — их можно прочитать, они выражают некое чувство, и вне зависимости от того, есть боги или нет их, заснул или нет эти слова написавший — очень может быть, что все обстоит не так просто, как мы поначалу тщились представить. Когда Рикардо Рейс просыпается, в номере царит ночная тьма. Последний свет, еще проникающий снаружи, сочится сквозь помутнелые от дождя стекла, сеется сквозь шелковое сито полузадернутых штор, а там, где они раскрыты, собирается гуще. Отель, погруженный в безмолвие, похож на замок Спящей Красавицы, который она уже покинула, а, может быть, и вовсе никогда в нем не бывала, и все спят — Сальвадор, Пимента, официанты-галисийцы, мэтр и постояльцы, паж эпохи Возрождения, и замерли стрелки часов над площадкой лестницы, но внезапно слышится жужжание у входной двери: наверно, это принц явился поцеловать Спящую Красавицу, да опоздал, бедняга. Рикардо Рейс отбрасывает одеяло, коря себя за то, что заснул не раздеваясь, не в его привычках потворствовать слабостям, он неуклонно следует приличиям и не позволяет себе распускаться, и даже шестнадцать лет, проведенные под умягчающим воздействием Тропика Козерога, не заставили его поступиться ни природой своей, ни одой, причем до такой степени простирается этот ригоризм, что можно подумать: он старается быть и выглядеть таким, словно боги не спускают с него зоркого взгляда. Рикардо Рейс, как если бы дело происходило утром, и он пробудился после ночного сна, зажигает свет, глядит на себя в зеркало, трогает щеку, раздумывая, стоит ли бриться к ужину, по крайней мере, переодеться надо, не в таком же мятом виде появляться в ресторане. Вполне неуместная щепетильность: разве он еще не заметил, как одеваются прочие обитатели отеля — мешковатые пиджаки, вытянутые на коленях брюки, галстуки, завязанные намертво раз и навсегда, чтобы можно было снимать их и надевать через голову, дурно скроенные и морщинистые от долгой жизни сорочки? И башмаки заказываются попросторнее, чтобы без помехи шевелить в них пальцами, однако конечный итог этой предусмотрительности сводит на нет намерение, ибо ни в каком другом городе мира не цветут в таком изобилии мозоли пяточные и пальцевые, разнообразные волдыри и пузыри вкупе со вросшими ногтями — чтобы разгадать эту загадку, здесь приведенную в качестве курьеза, потребуется глубокое и всестороннее осмысление. Рикардо Рейс решает обойтись без бритья, однако надевает свежую сорочку, подбирает галстук в тон, перед зеркалом приглаживает волосы и поправляет пробор. Собрался спуститься, хоть ужин еще нескоро. Но прежде чем выйти, перечел написанное, перечел, не присаживаясь, не прикасаясь к бумажному листку, и мы бы даже сказали — перечел нетерпеливо, словно записку от человека ему неприятного или раздражающего сильней, чем обычно и чем простительно. Этот Рикардо Рейс — никакой не поэт, а просто постоялец, который, собираясь выйти из номера, обнаружил вдруг листок с недописанной стихотворной строчкой: кто же это оставил его здесь, ну уж не горничная, не Лидия же эта или та, какая досада, раз уж начал, придется завершить, это нечто роковое: А люди и представить себе не могут, что завершитель — это всегда не тот, кто начинает, даже если оба носят одно и то же имя, только оно одно и остается постоянным.

Управляющий Сальвадор стоял на своем посту, и на устах его цвела улыбка, вечная и бесконечная. Рикардо Рейс поздоровался и прошел мимо, а управляющий двинулся следом, осведомляясь, не угодно ли сеньору доктору выпить перед обедом аперитив. Нет, благодарю, даже и этой привычки не приобрел Рикардо Рейс, может быть, с годами появится — сперва вкус к этому, потом потребность, но пока нет ни того, ни другого. Сальвадор помедлил в дверях, чтобы убедиться, не передумал ли постоялец, не выразит ли он еще какого-либо желания, однако Рикардо Рейс уже развернул газету: он ведь целый день провел в неизвестности и неведении относительно того, что происходит на свете, хотя по складу души не относился к усердным читателям газет, скорее, даже напротив, ибо утомляли его большие бумажные листы и многословие, однако здесь, когда больше нечем заняться и надо спастись от навязчивой предупредительности Сальвадора, газета, рассказывающая о мире вообще, способна отгородить нас от мира близкого, от мира здешнего, и новости откуда-то оттуда могут восприниматься как отдаленные и смутные послания, в действенность которых не очень-то верится уже хотя бы потому, что нет полной уверенности, что они вообще дошли до того, кому предназначены: Отставка испанского правительства — вот вам одно — принята кортесами, в своей телеграмме, направленной в Лигу Наций абиссинский негус заявляет, что итальянцы применяют удушающие газы, вот и другое, чего ж и взять с газет, рассказывающих только о том, что уже случилось и произошло, когда уже слишком поздно исправлять ошибки, и невозможно избежать опасности, а хорошая газета — это та, которая первого января девятьсот четырнадцатого года сообщила бы о том, что двадцать четвертого июля начнется война, и вот тогда бы у нас было в запасе почти семь месяцев, чтобы отвести эту угрозу — да хотя бы вовремя смыться, а еще бы лучше — появился бы на газетной полосе список тех, кому предстоит погибнуть, и миллионы мужчин и женщин за утренним кофе с молоком прочли бы в газете известие о собственной смерти, узнали бы день, час и место, когда выпадет им этот неотвратимый жребий, и имя полностью, и что бы, интересно знать, предпринял Фернандо Пессоа, случись ему два месяца назад прочесть: 30 ноября от приступа печеночной колики скончается автор «Послания»: может, к доктору пошел бы и пить бросил, а может, отменил бы уже назначенную консультацию у врача и пить стал вдвое больше, чтобы, не откладывая дело в долгий ящик, поскорее сыграть туда самому. Сложив газету, смотрит Рикардо Рейс в зеркало, являющее собой двойной обман — оно и отображает глубину пространства, и отрицает его, представляя как всего лишь проекцию, где на самом-то деле ровным счетом ничего не происходит, где есть лишь внешняя, призрачная и безмолвная оболочка людей и предметов: вот дерево склонилось над водой, лицо свое в нем ищет отраженье, и образы дерева и лица никак воду эту не взволнуют, не изменят и даже не коснутся ее. Зеркало — и это, и все прочие — всегда отображает лишь видимость, а потому всегда защищено от человека, и перед ним мы теряем свою суть, становясь такими, каковы были или есть в данный момент, уподобляясь тому, кто, отправляясь на войну девятьсот четырнадцатого, не столько смотрел на себя, сколько суетно любовался собой в новеньком, необмятом еще обмундировании, того не зная, что в это зеркало ему больше не смотреться, что минута эта минула навсегда. Так уж устроено зеркало: мы отражаемся в нем, но, может быть, оно отражает нас, как отражают удар? Рикардо Рейс отвел глаза. Он пересаживается, он — а кто он-то? — сейчас повернется к нему спиной. Да наверно, я — то, что отражает, я тоже в известном смысле зеркало.

Часы на лестничной площадке пробили восемь, и не успел еще стихнуть последний отзвук, как ударил гонг — слабенько, только вблизи его и расслышишь, а уж к постояльцам с верхних этажей этот призыв не долетит — однако надо чтить традицию, нельзя же только делать вид, что веришь, будто бутыли, в которых подают нам вино, оплетены ивняком, хотя ивняк давно уж не в ходу. Рикардо Рейс складывает газету, поднимается в номер вымыть руки, пригладить пробор, поправить галстук и сразу же идет назад, садится за тот же стол, где сидел в первый раз, и ждет. Так со стороны посмотришь на поспешные его эволюции, подумаешь — должно быть, аппетит у человека разыгрался или он торопится куда-нибудь, наверно, обед-то у него сегодня был ранний и скудный, в театр, например, и билет уже купил. Полноте, мы-то с вами знаем, что отобедал он поздно, и на скудость не сетовал, и в театр, равно как и в кино, не собирается, а в такую погоду, вернее, в такую непогоду, только слабоумный или чудак отправится гулять по улицам. Рикардо Рейс — всего лишь сочинитель од, а не чудак и тем более — не слабоумный, да и вообще он — не отсюда. Так зачем же тогда я так спешил — постояльцы только еще подтягиваются к дверям ресторана: и сухопарый господин в трауре, и благодушный толстяк с хорошим пищеварением, и все прочие, кого я не видел вчера вечером, не хватает лишь безмолвных детей и их родителей, должно быть, они были здесь проездом, нет, решено — с завтрашнего дня раньше половины девятого не приходить, это будет самое время, а то что же это за нелепый провинциализм? Подумают — вот дикарь: первый раз попал в город, первый раз остановился и гостинице. Рикардо Рейс долго мешал ложкой в тарелке и медленно ел суп, а потом, разделав рыбу, поклевывает ее, есть и вправду не хотелось, и когда официант принес второе блюдо, он увидел, как мэтр провел троих посетителей к тому столику, где накануне ужинали сухорукая девушка и ее отец. Значит, их нет, подумал он, уехали. Или решили поужинать где-нибудь еще, тотчас возразил он себе и тотчас согласился принять то, что давно уже понял, хоть и делал вид, что не понял, отчужденно поглядывая на входящих в двери постояльцев, притворяясь перед самим собой — он спустился сюда так рано, чтобы увидеть эту девушку. А зачем? — В самом вопросе звучит притворство: во-первых, потому что иные вопросы и задают лишь для того, чтобы сделать еще очевидней отсутствие ответа, во-вторых, потому что возможный и сам собой напрашивающийся ответ — не нужно более основательных резонов или задних мыслей, чтобы заинтересоваться девушкой, которая ласкает свою парализованную левую руку, как ручного зверька, вопреки, а может быть, не вопреки, а благодаря тому, что не владеет ею — так вот, ответ этот будет одновременно и лживым, и искренним. Рикардо Рейс поторопился завершить ужин, а кофе — да, с коньяком! — попросил подать в гостиную, и это явно было способом убить время до тех пор, пока не представится возможность приступить с расспросами к управляющему Сальвадору, пока нельзя осуществить теперь уже вполне осознанное намерение узнать, что это за люди, отец с дочкой, такое впечатление, знаете ли, что я их уже где-то видел, может быть, в Рио? нет, ну, разумеется не в Португалии, эта барышня тогда была совсем малюткой, и так вот вяжет и плетет Рикардо Рейс эти кружева околичностей — какое дотошное расследование проводит он ради такого пустякового дела. Но покуда управляющий занят с другими постояльцами — один уезжает завтра рано утром и просит счет, другой жалуется, что створки жалюзи всю ночь хлопали под ветром и не давали ему уснуть — и со всеми-то он, нечистозубый, пушистоусый Сальвадор, неизменно учтив и внимателен. Тощий господин в трауре зашел в гостиную, о чем-то справился в газете и, не задерживаясь, вышел, а в дверях, пожевывая зубочистку, появился толстяк, но наткнувшись на холодный взгляд Рикардо Рейса, затоптался на месте и понуро ретировался — ему явно не хватило храбрости войти: случаются такие вот приступы малодушия, причины коих человек никому — и прежде всего самому себе — объяснить не в силах.

И полчаса спустя любезный Сальвадор может удовлетворить любознательность гостя: Нет, сеньор, вы наверняка обознались и спутали их с кем-то, насколько мне известно, они никогда не бывали в Бразилии, они приезжают сюда уже три года, о, да, разумеется, мы разговаривали, и было бы вполне естественно с их стороны рассказать мне о таком путешествии. В самом деле, я, должно быть, обознался, как вы сказали — уже три года? Да-да, они из Коимбры, там и живут, отец — нотариус, доктор Сампайо. А барышню как зовут? У нее редкое имя, вообразите — Марсенда, они очень хорошего рода, мать умерла. А что у нее с левой рукой? Рука отнялась, вот потому они каждый месяц на три дня и приезжают в Лиссабон показаться врачам, останавливаются всегда у нас. Каждый месяц на три дня? Точно так, каждый месяц на три дня, и доктор Сампайо всегда предупреждает заблаговременно, чтобы за ним оставили два номера, всегда те же самые. И что же — есть улучшение? Откровенно говоря, сеньор доктор, сдается мне — никакого. Жаль, жаль, она ведь еще так молода. Истинная правда, очень ее жалко, сеньор доктор, а ведь вы бы могли помочь ей консультацией и советом, когда в следующий раз они приедут, если только вы к этому времени еще будете здесь. Быть-то я, наверно, буду, но это — не моя специальность, я — терапевт, а потом занимался тропическими болезнями, так что ничем не смогу ей быть полезен. Что ж поделаешь, видно, правду говорят, не в деньгах счастье, у отца — крупное состояние, и, подумайте, — такая беда с дочерью. Как, бишь, ее имя — Марсенда? Точно так, сеньор доктор. Странное имя, никогда такого не слышал. И я тоже. Ну, до завтра, сеньор Сальвадор. Всего наилучшего, сеньор доктор.

Рикардо Рейс, войдя в номер, видит уже приготовленную постель: одеяло и простыня откинуты, образуя геометрически четкий прямой угол, но — скромно, целомудренно, сдержанно, не заманивая в бесстыдную белизну своего нутра, а ненавязчиво уведомляя, что если, мол, тянет прилечь, то — пожалуйте сюда. Нет, не сейчас, попозже. Сейчас он прочтет те полтора стиха, что записал на клочке бумаги, строго поглядит на них, поищет ту дверь, которую может отпереть этот ключ, если это и вправду ключ, представит, что дверь подалась и открылась, обнаружив за собой другие запертые двери — и к ним уж ключей не подобрать — и вот наконец упорство ли возобладало, одолела ли усталость — его, Рикардо Рейса? чья-то еще, а если чья-то еще, то чья же? — но стихотворение завершилось так: Дух мой бестрепетен и беспечален, и вознестись бы хотел я превыше счастья и горести рода людского. Ибо и счастье есть тоже ярмо и тяжкое бремя. После чего лег и сразу же уснул.

* * *

Рикардо Рейс давеча попросил управляющего подать завтрак в номер, к половине десятого, и не то чтобы он собирался спать до этого часа, а просто не хотелось второпях вскакивать с кровати, путаться в рукавах наскоро наброшенного халата, нашаривать домашние

туфли, панически ощущая неспособность двигаться с проворством, достойным терпения той, кто стоит за дверью, обремененная большим подносом с кофейником, молочником, тарелочкой, на которой разложены ломтики поджаренного хлеба, ну, может быть, есть там еще и стакан с апельсиновым или черешневым компотом или розетка с темным, ноздреватым айвовым мармеладом или кусок бисквита, или какой-нибудь коржик или рогалик или прочие изыски и роскошества, предоставляемые гостям в отелях, а как обстоит с этим дело в «Брагансе», мы сейчас и узнаем, поскольку Рикардо Рейс по приезде завтракает в первый раз. Все будет сделано, вчера пообещал ему управляющий Сальвадор, и, как видно, заверению можно верить, ибо минута в минуту стучит — не минута, сами понимаете, стучит в минуту, а Лидия — в дверь, что, по мнению стороннего наблюдателя, решительно невозможно, поскольку обе руки у горничной заняты, и ох, наплакались бы мы с прислугой, если бы не набирали ее из числа тех, у кого рук — три или еще больше, и эго тот самый случай: не расплескав ни единой капельки молока, умудряется Лидия деликатно постучать костяшками пальцев в дверь, ухитряясь при этом, не перехватывая, удерживать поднос — чтобы поверить, надо это увидеть, да заодно и услышать, как она произносит: Сеньор доктор, ваш завтрак, произносит так, как выучилась и, хоть и принадлежит к социальным низам, до сих пор не позабыла. Да, не будь эта Лидия горничной, да притом еще — опытной и умелой, ей бы прямая дорога в канатоходцы, в жонглеры, в фокусники, но и для избранной стези есть у нее должные дарования, и не соответствует ее призванию разве что имя: Лидия зовут ее, а надо бы — Мария. Рикардо Рейс между тем привел себя в порядок — он уже выбрит, халат подпоясан, он успел даже приоткрыть створку окна, чтобы проветрить в номере, ибо терпеть не может застоявшуюся ночную духоту и дурные запахи, которые случается источать даже поэтам. И вот он впустил горничную. Доброе утро, сеньор доктор, произнесла она и поставила поднос, угощение на котором, хоть и оказалось не столь изысканно-обильным, как он себе воображал, не уронило чести отеля «Браганса», и не следует, стало быть, удивляться постоянству его постояльцев: иные, приезжая в Лиссабон, и слышать не хотят о другой гостинице. Рикардо Рейс, ответив на приветствие, произносит: Нет, спасибо, ничего не надо, и это ответ на вопрос: Не угодно ли еще чего-нибудь, неизменно задаваемый вышколенной прислугой, ко торая, услышав «нет», должна тихо удалиться, желательно не поворачиваясь спиной к постояльцу, что есть признак неуважения к тому, кто нам платит и позволяет существовать, но Лидия, получившая приказ проявить к доктору Рейсу удвоенное внимание, вместо того чтобы уйти, говорит: Вы заметили, сеньор доктор, Каиш-до-Содре всю как есть залило, да вот, таковы они, люди, вода, можно сказать, подступает к дверям их обиталища, а они как легли, так и заснули, а если и проснулись и услышали шум дождя, то решили, что это им снится и это во сне они в этом сомневаются, а сомневаться, между тем, решительно не приходится: лило ночь напролет с такой силой, что затопило всю Каиш-до-Содре, и воды там по колено — по колено тому, кто, разувшись и подвернув брюки чуть не до самого паха, вынужден вброд перебираться с одной стороны улицы на другую, неся на спине старушку, которая, впрочем, легче тех мешков с фасолью, которые каждый день таскает он с телеги на склад. Ступив на твердую землю, старушка открывает кошелек и вручает монетку Святому Христофору, а тот — выразимся так, чтобы не повторять слово «который» — снова лезет в воду, ибо с того берега призывными взмахами поторапливает его некто, по годам и телесной крепости вполне способный перебраться через лужу на своих ногах, собственными силами, но он, вероятно, боится ударить лицом в грязь или забрызгать ею свой элегантный костюм, ибо это именно жидкая грязь, а никак не вода, и потому не замечает, как нелепо он выглядит на закорках у грузчика — вся одежда в полнейшем беспорядке, задравшиеся до середины икры штанины открывают зеленые подвязки на белых кальсонах, и нет недостатка в тех, кого забавляет это зрелище — вот и из окна на втором этаже отеля «Браганса» улыбается средних лет респектабельный господин, а за спиной у него, если только верить нам своим глазам, стоит и смеется еще и женщина, ну, разумеется, по всем признакам и приметам это женщина, однако глаза наши не всегда видят то, что должны, ибо она весьма смахивает на горничную, во что поверить трудно, поскольку в этом случае должны были бы затрещать социальные устои и сословные перегородки, чего следует опасаться, впрочем, в жизни всякое случается, и если верна поговорка «Случай делает вора», то почему бы ему не сделать и революцию — хоть такую, к примеру, когда горничная Лидия дерзнула занять позицию у окна за спиной Рикардо Рейса и вместе с ним, как равная с равным, смеяться над позабавившей обоих уличной сценкой. Это — мимолетные миги золотого века, вдруг возникающие и почти тотчас исчезающие, и потому так быстро устает счастье. И вот уже пролетел этот миг: Рикардо Рейс прикрыл створку окна, Лидия — теперь уже снова всего лишь прислуга — попятилась к дверям, и все это происходит не без спешки, ибо тосты остынут и станут невкусными, Я вас потом позову, поднос заберете, говорит Рикардо Рейс, и воля его будет исполнена через полчаса, Лидия тихо войдет и бесшумно выйдет, унося полегчавшую кладь, покуда Рикардо Рейс с деланной рассеянностью будет перелистывать, не читая, упомянутый выше «The God of the labyrinth».

Сегодня — последний день года. Во всем мире люди, живущие по этому календарю, обсуждают сами с собой добрые дела, которые попытаются осуществить в наступающем году, клянутся жить честно, поступать справедливо, действовать осмот рительно, обещают, что вовеки не осквернят своих очистившихся уст ни бранью, ни хулой, ни ложью, даже если враги будут этого заслуживать — само собой разумеется, мы имеем в виду рядовых людей, а что касается из ряда вон выходящих, то они, руководствуясь собственными правилами, будут совершать, всякий раз, как им того захочется или представится удобный момент, как раз обратное, иллюзиям предаваться не станут, а посмеются над нами и над нашими благими намерениями, добрую половину которых, впрочем, благодаря обретенному опыту, мы и сами в первых числах января позабудем, а если столько позабыто, то есть ли смысл выполнять остальное? Все это напоминает карточный домик — если уж отсутствуют старшие карты, пусть все развалится, и все масти перемешаются. И потому представляется сомнительным, что Христос, прощаясь с жизнью, произносил те слова, которые содержатся в Священном Писании: Боже мой! Боже мой! для чего ты меня оставил? — это если верить Матфею и Марку, а если — Луке, то: Отче! в руки твои предаю дух мой, а по Иоанну выходит и вовсе не так: Уже все свершилось, но, клянусь вам, самый темный человек знает, что последними словами Христа были: Прощай, мир, ты все хуже. Но у Рикардо Рейса — другие боги: эти молчаливые существа безразлично взирают на нас, и для них добро и зло — даже меньше, чем слова, ибо они никогда их не произносят, да и как бы им их произнести, если они не отличают одно от другого, и, подобно нам, плывут по течению событий, а мы отличаемся от них тем лишь, что называем их богами и иногда веруем в них. Урок этот преподан нам для того, чтобы мы без устали снова и снова питали надежды на новый год, лелеяли самые благие намерения, ибо не по ним будут судить о нас боги, да и не по делам нашим, да и вообще судят лишь люди, но не боги, считающиеся всеведущими, если только ее допустить, что окончательная истина богов заключается в том, что не ведают они вовсе ничего, единственное же их занятие — в том, чтобы ежесекундно забывать уроки, ежесекундно преподаваемые им деяниями человеческими, деяниями благими и дурными, что для богов — совершенно одно и то же, ибо и те, и другие для них одинаково бесполезны. И потому не стоит говорить: Завтра сделаю, потому что завтра мы наверняка будем слишком утомлены, а лучше скажем: Послезавтра, и тогда у нас в запасе будет целый день, чтобы переменить мнение и отказаться от первоначального намерения, а еще благоразумней сказать: В один прекрасный день я решу, когда придет день сказать — послезавтра, и не исключено, что это не понадобится — может быть, смерть освободит меня от этого обязательства, ибо ничего на свете нет хуже обязательства — свободы, и которой мы сами себе отказываем.

Дождь перестал, небо очистилось, и Рикардо Рейс, не рискуя вымокнуть, может прогуляться перед обедом. Вниз идти не стоит, Каиш-до-Содре еще не вполне оправилась от наводнения, и камни мостовой покрыты зловонной грязью, поднятой течением с липко-илистого дна реки, но если погода не испортится, придут люди со скребками и щетками — вода выпачкала, вода и отмоет, благословенна будь, вода. Рикардо Рейс поднимается по Розмариновой улице и, чуть отойдя от дверей отеля, застыл на месте при виде призрака минувших эпох, коринфской капители, жертвенника, воздвигнутого по обету, древнеримского надгробья — да что это ему примерещилось: если в Лиссабоне и осталось еще нечто подобное, то скрыто где-нибудь под землей, сдвинувшейся с места усилиями людей, воздвигавших дамбу, либо под воздействием природных катаклизмов. А это — всего лишь прямоугольный камень, вогнанный, вделанный в стену дома, выходящего на улицу Нова-де-Карвальо — вычурные буковки, складываясь в слова, сообщают, что это Клиника глазных болезней и хирургии, а пониже, поскромнее — основана А. Маскаро в 1870 году, у камней долгая жизнь, мы не присутствовали при их рождении, и кончины их не застанем, сколько лет прошумело над этим камнем, сколько еще пройдет, умер Маскаро и закрылась клиника, хоть, может быть, где-то еще живут потомки ее основателя, избравшие себе иной род деятельности, позабывшие или вовсе не знающие о том, что посреди города красуется их фамильный герб, и не они, легковесные и непостоянные родственники, а он, этот камень, заставляет вспомнить врачевателя болезней глазных и иных, требующих хирургического вмешательства; истинно говорю вам — мало выбить имя на камне, он-то, будьте благонадежны, устоит и выживет, а вот имя, если не перечитывать его ежедневно, потускнеет, забудется, уйдет. Размышляя обо всех этих противоречиях, Рикардо Рейс идет вверх по Розмариновой улице: вдоль трамвайной колеи еще бегут потоки воды, мир не хочет угомониться — ветер веет, облака плывут, о дожде и говорить нечего, его больше, чем нужно. Рикардо Рейс останавливается перед памятником Эсе де Кейрошу — нет, из глубокого уважения к орфографии, которой придерживался сам носитель этого имени, напишем — Эсе де Кейрожу, ох, до чего же различны могут быть способы писания, начертание имени — это еще самое малое, не верится даже, что эти двое — Эса и Рикардо — вообще говорили и писали на одном и том же языке, который, может статься, сам выбирает себе таких писателей, какие ему в данный момент нужны, использует их для того, чтобы они выразили малую его часть, и меня всегда очень занимало, как мы будем жить после того, как язык все выскажет и умолкнет, ну, ладно, поживем — увидим. Уже стали возникать первые трудности — впрочем, это еще не совсем трудности, а скорее разнообразные и спорные оттенки смысла, сдвиги пластов, новая кристаллизация, вот, к примеру: «Под прозрачным покровом фантазии — могучее нагое тело истины» [8] , чего, казалось бы, проще и яснее? Такую простую, ясную, законченную, исчерпывающе-завершенную фразу даже ребенок способен понять и повторить на экзамене, не сбившись, но этот же самый ребенок поймет и повторит столь же бойко и убежденно новое изречение: «Под прозрачным покровом истины — могучее нагое тело фантазии», и вот над ним-то придется поломать голову, представляя себе аппетитную монументальную наготу фантазии и жалкую прозрачность истины. О, если бы узаконить выворачивание фраз наизнанку, какой удивительный мир сотворили бы мы, и люди, разверзая уста, просто чудом сохраняли бы рассудок. Какая познавательная получается у нас прогулка: мы еще глядим на Эсу, а уже можем увидеть и Камоэнса, которого сограждане не почли выбитыми на постаменте стихами, а если бы додумались, то поместили вероятней всего: «Да сгинет день, в который я рожден!», так что лучше оставить горемычного поэта и, пройдя последний отрезок улицы Милосердия, оказаться на улице Мира, и жалко, что нельзя совместить одно с другим, тут уж выбирай — либо мир покорять, либо милосердие проявлять, то или это. Вот старинная улица Святого Роха, где стоит церковь, носящая имя этого праведника, того самого, кому лизал чумные пустулы пес, совершенно явно не принадлежавший к той же породе, что сука Уголина, умевшая лишь кромсать да пожирать, а внутри этой знаменитой церкви — часовня Иоанна Крестителя, заказанная в Италии славным нашим государем Жоаном Пятым, из всех государственных дел отдававшим преимущество архитектуре и строительству — вспомните хоть монастырь в Мафре или акведук в Агуас-Ливрес, истинная история которого еще ждет своего часа. А дальше, наискосок от двух киосков, торгующих табачными изделиями, спиртными напитками, лотерейными билетами, высится мраморная мемория, построенная членами итальянской колонии ко дню бракосочетания короля Луиса, известного, помимо прочего, и своими переводами Шекспира, с Марией-Пией Савойской, дочкой Верди, ибо именно такая каламбурная аббревиатура получится, если прочтем первые буквы слов Vittorio Emmanuele rе dItalia [9] , единственный в своем роде и во всем Лиссабоне памятник, больше похожий на угрожающе воздетую над ладонями нерадивого школьника ферулу, иначе еще называемую «девчонка-пятиглазка» — он и в самом деле чем-то напоминает это шипасто-дырчатое орудие педагогической пытки приютским девчонкам, испуганно глядящим на него во все глаза — у каждой, впрочем, их всего по два — а тем, чьи глаза не видят, поведали о монументе их зрячие подружки, которые время от времени строем проходят под ним в своих передниках, распространяя вокруг себя особый смрад, присущий дортуару сиротского дома, и потирая распухшие от недавней кары руки. Этот квартал недаром носит свое имя [10] , но сколь ни возвышены его стиль и местоположение, нравы там царят самые низменные: мрамор лавровых венков соседствует с сомнительными заведениями, на пороге которых стоят женщины, чья профессия сомнений не вызывает, впрочем, по причине раннего часа и проливных дождей, шедших все последние дни и дочиста отмывших улицы, в воздухе — а верней, в атмосфере — чувствуется некая невинная свежесть, этакое девственное дуновение, кто б сказал, что подобное возможно в сем гнездилище порока, вы спрашиваете «кто?» — да канарейки, которые твердят об этом своими трелями, канарейки в клетках, выставленных на веранду или к дверям, канарейки, заливающиеся как сумасшедшие, ибо надо использовать хорошую погоду, тем более, что по всему судя, установилась она ненадолго, и если снова припустит дождь, голоса угаснут, перья встопорщатся, а самая чувствительная птичка сунет голову под крыло, сделает вид, будто заснула, и хозяйка унесет клетку внутрь, и вот теперь опять слышен только шум дождя да отдаленный гитарный перебор, а откуда он доносится, Рикардо Рейс, укрывшийся в проеме арки в начале переулка Агуа-да-Флор, не знает. Когда облака ненадолго рассеиваются, чтобы тотчас снова закрыть проглянувшее было солнце, мы говорим о мимолетности его, отчего бы тогда не применить это понятие и к водяным потокам: пролетел мимо и стих дождь, забрызгав веранды и карнизы, вода стекает с развешанного во дворах белья, ибо столь внезапен был удар стихии, что застал врасплох женщин, закричавших одна другой: До-о-ождь! До-о-ождь! — и это очень напоминало перекличку часовых: Слу-у-шай! — По-слу-у-ши-вай! — и только и успевших внести певунью в дом, уберечь от непогоды ее теплое хрупкое тельце — как сердечко-то колотится, видно, от страха, нет, у них всегда так: вероятно, учащенное сердцебиение служит своеобразной компенсацией за скоротечность канарейкиного бытия. Рикардо Рейс пересекает сад, оглядывает город — его замок с поваленными стенами, с его домами, косо прилепленными к склону. Белесоватое солнце бьет в мокрые крыши, спускается над притихшим городом — все звуки приглушены, все под сурдинку, словно Лиссабон выстроен из ваты, к этому времени уже намокшей. Внизу на плоской крыше — шеренга бюстов в буксовых ветвях, мужи достославные, отцы отечества, чьи древнеримские головы, выглядят здесь, вдали от своих лациумов, столь же нелепо, как смотрелся бы средний португалец в позе и виде Аполлона Бельведерского. Но вот рокоту гитарных струн начинает вторить голос, звучит фадо [11] . Дождя, похоже, больше не будет.

[8] Эпиграф к роману Эсы де Кейроша «Реликвия». Эти слова выбиты на пьедестале воздвигнутого ему памятника.

[9] Виктор-Эммануил, король Италии (итал.).

[10] Имеется в виду район Лиссабона Bairro Alto, что в буквальном переводе означает «верхний квартал»

[11] Португальская народная песня.

Когда одна идея выталкивает на поверхность другую, мы говорим, что происходит их ассоциация, а кое-кто — и таких немало — и вовсе склонен думать, будто и весь мыслительный процесс протекает благодаря этому вот последовательному стимулированию, по большей части бессознательному, иногда — не очень-то, иногда повинующемуся принуждению, иногда — притворяющемуся, будто достаточно придать мысли обратный смысл, чтобы она стала отличаться от исходной — короче говоря, как ни многочисленны и разнообразны эти отношения, все они связаны между собой чем-то таким, что, объединив их, делает частью того, что с наукообразным занудством может быть названо «производством и реализацией мысли», и поэтому человек прежде всего — промышленно-торговый комплекс: сначала он — производитель, затем — мелкий торговец и, наконец, — потребитель, хотя, впрочем, эта очередность тасуется и выстраивается по-иному: и, стало быть, ведя речь об идеях, а не об идеалах, мы вправе с полным основанием назвать их компаньонами, вкладчиками коммандитного товарищества, членами кооператива, но только не пайщиками акционерного общества, иначе именуемого анонимным, ибо что-что, а имя есть у каждого из нас, а потому ответственность не может быть ограниченной. Связь между этой экономической заумью и совершаемой Рикардо Рейсом прогулкой — мы, впрочем, предупредили, что она носит весьма познавательный характер — выявится и обнаружится в самом скором времени, как только он подойдет к дверям здания, где в бывшем монастыре св. Петра Алкантарского помещается ныне приют для сироток, пестуемых с помощью вышеупомянутого орудия педагогики, и обратит внимание на мозаичное изображение св. Франциска Ассизского: этот il poverello, что в вольном переводе с итальянского означает — «беднячок», в исступлении религиозного восторга пав на колени, принимает стигмы, по незамысловатой трактовке художника, спускающиеся к нему на пяти тугих, как струны, струях крови, бьющих сверху, из пяти язв распятого Христа, который висит в воздухе как звезда или бумажный змей, запущенный сельскими ребятишками откуда-нибудь оттуда, где пространство еще свободно и где еще жива память о временах, когда люди умели летать. Ухватясь за эти струны, тянущиеся к пронзенным гвоздями рукам и ногам, к пробитому копьем боку, св. Франциск удерживает Иисуса Христа, не давая ему скрыться в безвоздушных горних высях, куда зовет своего сына отец: Давай, давай, минул твой срок быть человеком, и от напряженных уси лий лицо святого, не теряя святости, искажено и сморщено, а губы шепчут не слова молитвы, как полагают иные, а: Не пущу, не пущу — и благодаря этим событиям, давно случившимся, но лишь сейчас проявившимся, станет ясно, сколь срочно и спешно следует разорвать в клочки или иным способом заставить исчезнуть прежнюю теологию и создать теологию новую, во всем противоположную старой, и вот, значит, что это такое, ассоциативное-то мышление: совсем недавно, глядя на римские бюсты, вознесенные над городом, думал Рикардо Рейс о ведре на Бельведере, а теперь, стоя у дверей старинного монастыря, находящегося-то не в Виттенберге ведь — в Лиссабоне, понимает он, почему некий жест, весьма распространенный в португальском простонародье и совершенно недопустимый в приличном обществе, как-то связался с именем Франциска Ассизского: именно так — резким ударом левой руки по согнутой в локте, сжатой в кулак и слегка покачиваемой правой — ответил взъярившийся святой на предложение Господа Бога взять его на свою звезду. Не сомневаюсь, что в избытке будет скептиков и консерваторов, готовых оспорить это предположение, да это и неудивительно — не такова ли судьба всех новых идей, особенно тех, что возникли по ассоциации?

Поделиться с друзьями: