Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Год великого перелома
Шрифт:

— Ну-ко, баушка, дай я его погляжу, сухо ли в зыбке-то? — слышится голос Веры, и Павел знает, видит, как Таня, шмыгая носом, останавливает зыбку, видит, как Вера раскутывает одеяльце, как сын улыбчиво тянется к ней, сучит розовыми толстыми ножонками, и как все бабы, не бросая дела, начинают хвалить младенца:

— Экой он санапал, экой он ерой!

— Ой, в кого и есть, вроде весь в Данила Ольховского.

— Нет, вылитый Иван Рогов, а переносьице-то твое, твое, Оксиньюшка.

— Нет, лучше и не говори, весь в пачинскую породу! Вишь, глазенки-ти, глазенки-ти так и мигают, так и просверкивают. Ой, Господи!

«Таисья Клюшина любит поговорить… Еще больше

любит чужих деток, потому что нету своих, — думает Павел. — Вот, уже перешли на Сопроновых. Пробирают почем зря Зою — жену Игнахи».

— Не бывала больше за дровами-то? — спрашивают бабы Таисью.

— Может, и берет по ночам-то. Я дедку говорю: возьми вицу да постереги. Зойкя ночью подскочит с чунками, а ты ее вицей по заднице.

— Ой, да чево там есь, по чему и стегать!

— Нонче она в поповском дому живет, а у Ольги Олександровны дров наколото много.

— Да чево Паша-то? Не стал жить в поповом дому?

— Не стал. Говорят, как узнал, дак ухват схватил. Селька-то едва увернулся. Он, Паша-то, все дни от стыда плакает. Да вон, баушка Таня тут и была, с Зойкиным ребёнком водилася.

— Тут, матушки, тут. Тут и была. Да не приведи Господь, лучше бы не ходить.

— Чаем-то хоть поили?

— Поили, Оксиныошка, чаем-то. Да ребеночек-то до того крикун, до того доревел, что весь и охрип. Видно, пуп худо завязан, все плачет. Бедненькой. А матка-то только ево ругает, только ругает. Да и старика-то кастит. А когда Игнатей из Ольховицы наскочит, так она вроде и попритихнет.

— Говорят, и молоком она будет заведовать, сепаратором-то.

— Она. Слушай-ко баушку-то Таню!

— Вот он, Игнатей-то, приехав, только за стол успили систи, а Паша, отец-то, и говорит: «Игнашка, ты этот дом не рубил, не строил». — «Не рубил и не строил», — Игнатей-то говорит. «Дак ты пошто в чужой-то дом залез?» — это отец-то опеть. «А не твое, тятька, это дело!» Да матюгом на отца. Паша, отец-то, заплакал и стопку с вином не выпил, и ужнать не стал. За печь уволокся, на карачках да кое-как. Селька подсобил ему на примостье зализть. Не знаю уж, чево у них было после, а я в свою избушку ушла. Господь их ведает…

— Нет, уж ты, баушка, рассказывай, как мне рассказывала!

— Таисьюшка, я и тибе то жо баяла.

— А про виник-то, про березовой?

— Про виник-то грех и молвить. Как Игнатей в Ольховицу уехал, Паша-отец в доме один оставси. Того утра начал Павло задумываться, начал бесу потачку давать. Тут лукавой-то и начал к нему приставать, душу выпрашивать. А Паша не открестился, видить, ни разу. Вот лукавому-то тольки того и надо-тко! На вожжи старик поглядывает. Вожжити на штыре, у примостья. Кое-как дотянулся до их, сволок со штыря-то да и сделал петлю… Прости его Господи! А когда петлю-то он сделал, другой-то конец через воронец перекинул да привязал к примостью. Хотел было уж сунуть голову-то да и с примостья скатиться. Вдруг у ворот колечко и брякнуло. Невестка шасть на порог. Заругалась, схватила виник березовый, от бани остался, избу подметала. На старика виником-то! Бросила на примостье и сама убежала. Взял старик виник-то да сунул в петлю заместо сибя. Веревка-то, деушки, сама так и дернулась! Все листочки с виника обруснуло, а на верхнем-то сарае забегало, заворочалось, в трубе кот закавучил, а пустая квашня с полицы на пол хлесть.

— Эка, матушки, страсть-то какая!

— И не говори.

— Нет уж, нонче он от ево не отступится. От старика-то.

— Кто?

— Да лукавой-то.

— Таисья, ты чего говоришь? Ну-ко, матушка, перекрестись.

— А чево?

— Ой, деушки, у меня ведь и труба

не закрыта.

— Верушка, ну-ко наливай самовар да пойдем ставить воробы. Хоть бы немножко успить, день-то короток…

Ах, не короток день, длинный он, как Великий пост, еще длиннее глухая кошмарная ночь. Или это две, три ночи идут подряд без дневных промежутков?

— Паша, надо бы ехать к фершалу, — слышит Павел голос жены и снова с непонятным упрямством отказывается ехать в больницу…

Однажды под утро он впервые за месяц крепко заснул. Проснулся от запаха горящей лучины. Вера ставила утрешний самовар. Что стало с ногой? Боль исчезла. Подорожная панацея или смоляной сварец вытянул жар из больной ступни? Кустик на одеяле спал, мирно мурлыкал рядом. Пробудился, выгнул спину и спрыгнул на пол. Павел, не веря судьбе, сел на постели. Крутнул давно не стриженной головой. Вера ушла к скотине с ведром пойла. Аксинья унесла второе ведро. Дедка Никиты не было дома. Серега спал в верхней избе. Павел подумал: «Может, встать? Встать, вот что надо! Сейчас, сразу… Встать и ходить. Хватит ему скакать до ветру одной ногой! Обуться: у дедка есть нужные катаники. Большие, разношенные…»

Болела душа: «Что творится там, в Ольховице, жива ли мать, правда ли, что Алешка не ходит в школу?»

Павел поспешно опустил ноги с кровати. Натянул штаны. Держась за шкаф, встал, попробовал опереться на правую пятку. Прежняя боль вернулась в ступню. Он скакнул на одной ноге к печи, схватился за край лежанки. Где, где дедковы катаники?

Павел обул их на босу ногу. Ездока в эту пору бывает много. До Ольховицы любой бы довез, попутным делом… Вот только Ванюшку бы на руки взять. Глядит! Вишь, глядит ведь, будто большой. И кулачонком в зыбку колотит, отца чувствует. Родная кровь…

В дверях показался дедко Никита. Увидел Павла у зыбки и нисколько не удивился:

— Ладно, ладно. Встал, дак и ладно. Из избы-то не выходи пока, ногу не настужай. В субботу баню истопим.

— Витер-то… откуды, а, дедушко?

— От Залесной. Да вишь, дует худенько, еле толчет. — Дедко разоблачился до шубной жилетки. — А тут залисенские привезли овса на две ступы… Чуть не в ноги ко мне…

— Отправь их к Игнахе в Ольховицу! Пускай вручную толкут!

Дедко Никита в недоумении глянул на Павла:

— Остепенись…

Павел ехидно спросил:

— А когда Сопронов-то встанет на степень, а, дедушко? И Митя Куземкин не торопится что-то. Вон уж и хоромы у людей отымают. Родителей в тюрьму, детишков по миру…

— Прости их Господь! Не ведают, чево творят… — Дедко снял трубу с бурлящего самовара, прикрыл отдушник.

— Не ведают? — Павел даже подскочил на лавке. — Все они ведают! Как же они не ведают, дедушко, ведь оне ж не малые детки!

— Господь-то все видит… — Дедко заваривал чай. — А у этих помрачение душевного ока…

— Да нет у их ни ока, ни помраченья! Что вы их все… это… Почему им потачка-то? И от людей, и от Бога. Дыхнуть не дают… Кошку вон… И то рылом в дерьмо тычут, учат, чтобы в избе не пакостила…

Дедко Никита молчал.

— С лаптями на рожу лезут, в глаза харкают! им все прощай! Палец о палец не колони для себя, все только для их… Дедушко, разве ладно?

Но дедко молчал, он как будто оглох, отчего Павел горячился еще сильнее:

— А что Бог-то мне скажет, ежели я и тебя, старика, и его, ребенка, на мороз по миру пущу? Жену и мать родную оставлю на произвол судьбы? И все их, супостатов, прощаючи? Им, гадинам, того ведь и надо… Не заметишь, как из избы выкинут. Ведь выкинули Жучка-то с семейством!

Поделиться с друзьями: