Год великого перелома
Шрифт:
— Пашк? А ну, покажи выходку!
Сердце Павла сильно забилось. Бесшабашное веселое безрассудство, как в детстве, когда нырял в глубокий омут, охватило его всего. Боль последних недель и вся усталость, вся горечь тяжких обид, скопившихся в один тяжкий сердечный ком, вдруг исчезли, когда Зырин взыграл на этой незнакомой чужой гармони. И Павел вышел на середину круга…
Он пропустил один проигрыш без движения. Дождался чего-то непонятного, какого-то самого нужного момента и пошел по вытоптанному девками плотному пятачку, пошел с дробью и с каким-то до сих пор даже самому себе незнакомым переплясом. Земля глушила сапожный топот, но люди-то видели что и как?
Прошел проезжий сразу два круга, остановился
И опять ноги (о девяти-то пальцах в сапогах) сами понесли Павла. Он слегка раздвинул круг, прошелся вплотную к стоящим бабам и девкам, остановился перед Володей и спел вторую частушку:
Незнакомая деревня,Незнакомое село,Незнакомая хроматикаИграет весело.Зырин играл на чужой «хроматике» так, как никогда ему не игралось, пляска Павла Рогова заразила его, заставила позабыть и про лошадь, и про все остальное. Руки и пальцы Володи кидались и бегали по всему гребню гармони, меха раздвигались слишком широко. Игрок вошел в такой же азарт, в каком плясал и пел Павел Рогов:
Ох, родина смородина,Зеленая река,Ты куда меня направила,Таково дурака!Павел на ходу придумал эту частушку. После очередного круга хотел еще спеть что-то про себя, но сбился и замотал головой. Он пропустил один круг, притопывая на одном месте:
Извините, в песне спутался,Дела невеселят,Мне на этой на неделюшкеИзменушку сулят.Народ вокруг все прибывал, но Павел еще раз с дробью и новым для него узором движения прошел круг, остановился напротив Судейкина, топнул, вызывая его на выручку:
Мы с товарищем плясалиУ высоких у рябин,Я досыта наплясался,Ты пляши буде один…Судейкин только того и ждал. Павел разжал кулак со скомканной кепкой. Обессиленный, опустошенный, не глядя на расступившийся перед ним народ, хромая, прошел к лошадям. Дмитрий Усов, наблюдавший за пляской, начал восторженно что-то говорить, хвалить Павла и Зырина, но Рогов скрипнул зубами:
— Поехали…
— Так ведь вон Судейкин пошел выделывать!
— Поехали… Оне догонят. Киндя не скоро выпляшется…
Из круга долетел скрипучий голосишко Кинди Судейкина:
Не плясальник я,Опоясали меняНе широким ремешкомС огорода колышком.Павел дернул за вожжи, Карько взялся с места бегом. Хромой Усов еле успел вскарабкаться в тележный задок. Усовская подвода с пустой телегой тронулась следом. Хозяин ее, разволнованный пляской, крутился в телеге:
— Ну, Данилович! Ну, парень! Да я… Это… Как ты без пальца-то? Ух! Мне бы хорошую ногу. Да я… Это… Где мои годики?..
Павел ударил по мерину. Обиженный Карько в галоп вынес телегу в зеленое поле. Отвод в другом конце деревни оказался настежь открытым. Митька затих надолго. Лошадь его поленилась их догонять.
Дорога была не больно ровна. В колеях телегу кидало то вправо, то влево.— Стой, Рогов, остановись! — приказал Усов. — Кобылы не видно…
«Чего останавливаться? Берданка что ли потребовалась? Не остановлюсь!» — подумал Павел и снова ничего не сказал. Мерин все же сам остановил скачку, перешел на обычный шаг. Хлопья мыльной зеленоватой пены стекали по конским ляжкам.
— Так… — заговорил председатель. — Нонче, Данилович, ты послушай меня… Вот цыгарку только сверну. Неужто не чуешь, куды я поехал-то? Как да пошто… Ведь миня над тобой конвоем послали! Ведь и ружье в телеге лежит…
— Да ну! — притворился Павел, что ничего про берданку не знает. — Заряжено?
— Заряжено. И два патрона в запасе. Картечь на волков. Фокич уполномоченной лично ружье вручил. Вези, грит, глаз с Рогова не спускай. Пали при первом случае…
— Дак ты чево не стрылял, когда я плясать-то вышел? Надо было палить…
— Эх, Павел Данилович, тебе легко говорить! А мне чево было делать? Может, красный билет на стол? Оне вызвали, оба с милицией! Вот, говорят, патроны и вот ружье, поезжай. Я тебе, Данилович, так скажу, у меня выходу не было. А штоб ты в моей дружбе не сумневался… Вот што я тебе скажу! Это… Уходи! Вон кустики, лес рядом. Я для виду пальну в другую сторону. А ты котомку на плечи и в лес! На какой-никакой разъезд, после на паравоз. Только и видели. Уезжай! Все одно тут тебя упекут. Беги! А я лошадей заверну да обратно в Ольховицу. Фокичу доложу, что я хромой, не мог догонить, патрон пустой покажу…
Павел крепко обнял Митъкины плечи. Переборол волнение. Его и самого трясло:
— Упекут, говоришь?
— У их все уж налажено! Не отпустят, может, и суда-то не будет. А знаешь, кто на тебя бумагу послал? Акимко Дымов послал.
— Какую бумагу?
— А такую, што ты гарец не свез, што три дня у тебя поп ночевал. Я эту бумагу сам видел у Веричева…
Павел мотал головой от горя:
— Чего говоришь? Какая нужда Дымову меня в тюрьму садить?
— А ты не мотай головой-то. Думай сам, какая нужда… Видать, есть нужда, коли написал да и вручил Фокичу. Говорю тебе, уезжай куда глаза глядят. Беги в лес! Потом смекнешь. Тпры! Забирай котомку! Беги! Пока нет никого…
Мерин остановился. Павел начал было отвязывать корзину с харчами, но вдруг замер:
— А за што? Эх, Митя… Разбойник я, што ли? По лесу-то бегать… Нет, брат. Никуда я не побегу… Я што, тать ночной? Убил я кого или зарезал? Нет, брат, уж будь что будет! Явлюсь в райён. Закон-то есть какой-никакой или его совсем нету?
Усов ничего не ответил. Сник, сидя с понуренной головой. Ничего больше Митька не сказал, только пересел в свою телегу. Павел всхлипнул. Казалось, что от всего этого даже Митькино колесо перестало скрипеть, что оводы перестали гудеть, что потускнело солнце вечернее. «Дымов. Акимко… Дымов ходил до него к Вере Ивановне. Холостяком у столбушки с нею сидел. А может, у их и еще было чего?» Он зажал голову руками. Всхрапнул сдавленно, зубами скрипнул и треснул кулаком по тележному краю.
Волок тянулся дальше и дальше. Солнце садилось. Карько устало фыркал, отмахивался от мелкой вечерней мошки и от комаров. Запахло ночной росой, солнце скрылось за лесом. Приближалась другая большая деревня, где приставали с ночлегом шибановские и ольховские ездоки.
Карько сам нашел знакомый заулок. На подворье, в большом доме, похожем на роговский, со въездом и двумя летними избами, в иную ночь размещалось по десять — двенадцать ночлежников. Хозяйка всегда ставила для них ведерный самовар. Кипятку и посуды хватало богатым и нищим. Заваривали кто чего мог. Спали тоже кто где, а утром со вторым петухом люди оставляли около самовара по двугривенному, запрягали коней и ехали в свою сторону.