Год Змея
Шрифт:
Она пыталась вывести воительницу из себя. Развеяться вместе с сёстрами, коротающими век на илистом дне. Совьон стиснула зубы, а крик разнёсся над рекой, заставив кровь загустеть в жилах, а ворона — взмыть с плеча в небо.
— Что это? — рявкнул Оркки Лис. — Что это было?
Его прихвостень сощурил единственный глаз и чуть наклонился вбок, перехватив поводья. Драконья невеста вцепилась в занавеску перевязанными пальцами, а воины неспокойно оглянулись. Их руки потянулись к оружию.
— Ветер, — сказала Совьон и заставила Жениха сойти на землю.
Скали натянул удила с такой силой, что его конь взвыл.
— Надо посмотреть.
— Нет, — проскрежетала воительница, хлестнув вороного и преграждая вход на мост. — Не надо.
Многих забирала
— В путь, — обронил он. И, видя, что воины неохотно отходят от моста, гаркнул: — Шевелитесь!
На ночь они остановятся ниже по долине, врезающейся в скалистое предгорье. А утром не досчитаются седого Крумра — часовые расскажут, как он, едва не затеяв драку, взял смирную кобылку и поехал на юг от лагеря, к болотам, в которых терялась Русалочья река. Совьон знала, что Крумру почудилось, будто так кричала его дочь Халетта. Что ночью он будет словно пьян или болен, и русалки уволокут его тело туда, где вода быстрее. Зацелуют-обглодают глазницы, вплетут цветы в седые волосы, затянут косы вокруг шеи. Рыбы поселятся в его рёбрах, а водоросли опутают грудину.
Совьон срежет у себя тонкую прядь и подожжет её у рассветного костерка, пока никто не видит.
Первый.
========== Топор со стола I ==========
Есть одна хорошая песня у соловушки —
Песня панихидная по моей головушке.
Сергей Есенин.
Волчья Волынь встретила их промозглыми ветрами и холодным светом путеводных огней. Волны пенились и били в борта корабля, длинного и узкого, с высокого поднятыми носом и кормой. Давно в Волчьей Волыни не видели такого — на парусе был вышит сокол. У берегов города, высившегося над Дымным морем, Хортим Горбович наконец-то приказал поднять его: корабль ещё подходил к Волыни, а со смотровых башен всё наверняка уже разглядели. И теперь в Волчьем доме ждали прибытия гуратского княжича-изгнанника. Того, кому запретили появляться под родовым знаменем, — Мстивой Войлич это, конечно, понимал.
Он понимал слишком много, волчье-волынский князь. Отец княжича Хортима ненавидел Мстивоя и не воевал открыто только потому, что Гурат-град находился слишком далеко. К северу от Волчьей Волыни лежали лишь маленькие поселения айхов-высокогорников — их жители спали в юртах, одевались в меха и прославляли своих шаманов-оборотней. А севернее айхов — одни остекленевшие от мороза пики, по легендам, скрывавшие за собой драконов. Таких, каким Сармат и в подмётки не годился. Через все Княжьи горы от восточной Волыни креп Черногород — самое северное княжество запада. А его здесь, среди камней и моря, считали цветущим югом.
Гребцы на корабле Хортима Горбовича налегли на вёсла. Волны продолжили бить в борта с повешенными на них щитами — их повернули небоевой, впалой стороной.
«Я пришёл с миром, князь Мстивой, — подумал Хортим и выдохнул белёсую дымку. — Не откажи мне».
Юноша знал, что Волчья Волынь великая и древняя. Но когда рассмотрел вблизи, сжал пальцы, чтобы не издать ни звука — от восхищения. Он многое видел за годы изгнания, но такого — ни разу. Это время заставило его огрубеть и заматереть, но, похоже, в нём до сих пор остались слабые отголоски мальчишества. Хортим Горбович задушил их одним усилием. Всё же ни город, ни его князь не сулили ничего хорошего.
Волчью Волынь словно вытесал небесный ваятель — из горы выступали её огромные грузные башни. Она лежала, будто на круглом блюде: позади — хребет, впереди — Дымное море, никогда не замерзающее до конца. Волынским судоходам не было равных, и если летом, весной и ранней осенью к северным берегам приставали купеческие корабли, выменивающие пушнину, рыбу и жемчуг, зимой только волынцы, из города или с округи, могли
совладать с потоками плавающих льдин. Хортим Горбович пришёл в сентябре, но воины на вёслах и проверенный кормчий едва справлялись. Княжич, как и обычно, грёб наравне со всеми, но когда корабль приблизился к исполинским воротам, встал на нос. И рядом — его воевода.Раньше Фасольд был воеводой гуратского князя, отца Хортима. Колодезников сын, выросший далеко от Пустоши, — именно его гордый и крутой нравом князь долгое время считал своей правой рукой. Он изгнал Фасольда не за дела Хортима, а за собственную ошибку, но с тех пор воевода служил юному княжичу. Больше всего Фасольд напоминал Хортиму медведя — крупный, хмурый, с широкой грудью, поросшей седым волосом, хотя Фасольду было немногим больше пятидесяти. Волосы на голове, обрезанные ниже челюстей и тоже полностью седые, у него не то вились, не то лохматились. Кустистые брови сходились над неприветливыми серо-голубыми глазами. В когда-то разорванном и криво сросшемся ухе висела маленькая серебряная серьга.
— Мстивой Войлич — мерзкий человек, — угрюмо проговорил Фасольд и стиснул обух верного топора. — Не говори потом, что я не предупреждал тебя… княжич.
Ему будет тяжело назвать юнца князем, а ведь теперь Гурат-град сожжен, и Кивр Горбович, его правитель, мёртв. Фасольд посмотрел на повёрнутую к нему часть лица Хортима. Породистый горбатый нос, черный глаз под чёрной же бровью, густые, почти девичьи ресницы. И снова густые и чёрные волосы, размётанные по плечам и перехваченные у лба тесьмой. Но Хортим не был красив. За время изгнания он осунулся, а ветра словно выдубили его черты. Выемки щёк, ранние морщинки в складках век, в уголках губ. И, когда он повернулся к воеводе, Фасольд снова увидел взбухший малиновый ожог под его правой скулой, стекающий сначала на подбородок и шею, потом — на руку и, Фасольд знал это, на бок под одеждой.
Единственная встреча Сармата с княжичем, случившаяся пару лет назад, закончилась плохо.
— Хватит об этом, — сказал Хортим тихо, но решительно. Корабль шёл в исполинские, уходящие под воду ворота, и люди на боковых пристанях встречали его взглядами. — Держи себя в руках.
Воевода не терпел, когда ему указывал мальчишка. Фасольд — муж и воин, он грабил тукерские шатры, резал, жёг и насиловал, когда Хортима и на свете не было. Но тот, пусть и разменял только девятнадцатую осень и, как и все, сидел на вёслах, не позволял забывать, кто здесь власть. Фасольд помог Хортиму добыть корабль и привёл своих людей, тех немногих, что ушли за воеводой. Не потому, что Фасольда любили — раньше его душегубам жилось привольно, а теперь Кивр Горбович спустил бы с них по три шкуры. (Фасольд осклабился. «И тебя взяла могила, гордый гуратский князь. Бывший соратник. Злейший враг»). Но сердцем отряда оставалась Соколья дюжина Хортима. Отчаянные парни, горячие головы, самому старшему из которых не было и двадцати пяти. Они слушались княжича беспрекословно, хотя тот не слыл сильным воином и редко позволял пускаться в набеги. Соколья дюжина — половина от того, что привёл Фасольд, но Хортим ценил её вчетверо больше.
Корабль причалил к Волынской пристани. В морозном воздухе заливались колокола и застывали крики людей и чаек, шумел порт: десятки рабочих разгружали трюмы. Они сновали по мостам из тёмного северного дерева, несли мешки с зерном, бочки с рыбой и пивом, рулоны тканей. Дальше от побережья начинался рынок — длинные торговые ряды, обрывающиеся у вторых ворот, поменьше, но с двумя железными волчьими головами.
— Неплохо у них тут, — заметил Арха, становясь по праву руку от Хортима. Услышав его, Фасольд нахмурился. Арха — один из Сокольей дюжины, ближайший друг княжича. Его бешеный и игривый, но покорный пёс. Гуратское солнце не щадило Арху: из его кожи и прозрачных, как стеклянные струны, волос, заплетенных в косу, кажется, вытекла вся краска. Серые глаза имели красноватый оттенок, в них лопались сосуды, а на кусочке шеи и пальцах бугрились зажившие ожоги — Арха вытаскивал господина из-под сарматова огня. — Если ничего и не добьёмся, то хотя бы поедим.