Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера
Шрифт:

И все-таки Жан-Поль, это двойное воплощение чувствительности и трезвости, догадывается об эротической стороне культа дружбы, которая, вероятно, играла определенную роль в его отношении к внутренне изменчивому и разбросанному, но внешне очень красивому Герману. Он хотел бы когда-нибудь, объясняет он другу Эртелю, «обручиться» с Германом и намекает при этом на «обычай морлакков, у которых двое друзей по-настоящему сходятся и их брак торжественно освящается». Он напоминает и о греках, у которых «дружба мужчин часто была, собственно, браком», и затем продолжает: «Все наши ощущения должны опираться на что-то телесное, и огонь греческой дружбы у нас встречался бы еще чаще, если бы его питала и телесная красота… То, что это пламя в конце концов исчерпывается чувственной щекоткой и дрожью, отвратит лишь того, кто считает плотские наслаждения чем-то низменным».

Из переписки видно, что письма Рихтера по тону

всегда на несколько градусов теплее. Таких фраз, как: «Мне нужно написать тебе еще сто вещей. Сто первая та, что никого я так сильно не люблю, как тебя и себя», у Германа нет. В то время как Рихтер, подобно влюбленному, изливает свои чувства, Герман прячет свои за дерзостью и цинизмом. Его «скабрезная манера», как с испугом и весело называет это Рихтер, диктуется не удовольствием от грубости, а потребностью легкоранимой души в самозащите. Желанием заглушить потрясения.

«Ты знаешь, что в отношении женщин… я еще так же чист и невинен, как двухмесячный ребенок… — пишет двадцатисемилетний студент медицинского факультета из Эрлангена, после того как он впервые (заплатив за это драгоценный гульден) прошел курс практического акушерства. — Я все еще несведущий человек, за которого ты сам обычно выдаешь себя и которым ты, может быть, действительно и являешься… Короче говоря, заметь себе день, когда… я впервые всунул свой правый указательный палец в живое влагалище. Видел бы ты, каково мне было, как охотно от стыда и отвращения я отсрочил бы все это, однако не мог же я дать заметить сокурсникам свое полное неведение в таких делах, но что толку; с пылающим лицом я отважился, и мне все удалось лучше, чем я мог бы желать, окажись у меня намного больше времени. Что же будет со мной, если мне когда-нибудь придется коснуться жены одиннадцатым пальцем».

Но до этого не дошло. Вечно обремененному долгами студенту нечего и думать о женитьбе. Бедность и вызванный ею стыд не позволяют ему приблизиться к девушке даже в воображении. Его сексуальный голод — следствие голода материального, и, поскольку последний никогда не уменьшается, никогда не проходит и первый. А превратить, подобно Рихтеру, нужду в добродетель он не умеет. В то время как его друг, полностью поглощенный своей высокой целью, умеет подняться над бедностью, Герман погибает от нее. Когда читаешь полные сетований и обвинений, стыда, гордости и отчаяния письма этого отстаивающего свою независимость человека, его смерть кажется добровольной — причем не только из-за высказанных в этих письмах мыслей о самоубийстве. Если подумать, что с ним стало, пишет он за год до смерти — «человеческое тело, которое разрушено ипохондрией и превратностями судьбы, как у многих других юношей — онанизмом, и которое… душа собирается скоро покинуть», — то «не удивительно, если я совершу безумство и опережу последнюю каверзу мнимо слепой судьбы какой-нибудь умышленной добровольной выходкой».

Началась эта поучительная жизнь интеллигента — выходца из мелкого бюргерства в Гофе двумя годами раньше жизни Рихтера. Он единственный из восьмерых детей бедных суконщиков пережил полные лишений годы детства. Хотя дома ему всегда приходилось помогать в работе, одаренный мальчик принадлежал в школе к числу лучших учеников. В особенности он любил естественные науки и потому после окончания школы решительно отказался от изучения теологии: он хочет стать врачом. Когда обходной путь через ученичество в аптеке не удался, он последовал за друзьями Эртелем и Рихтером в Лейпциг — как теолог, но только для видимости: через два семестра он переходит на медицинский факультет, живет впроголодь за счет небольших частных стипендий и временного бесплатного стола, дает уроки, закладывает одежду, берет взаймы, прибегает к помощи Эртеля и Отто, нанимается фамулусом, гувернером, слугой и тем не менее никогда не может раздобыть средств для регулярного медицинского образования.

Ведь студент-медик не пользуется привилегиями, как теологи. Прослушать курс хирургии ему не удается, потому что лекции стоят 10 рейхсталеров в год. За право присутствовать при родах надо уплатить два гульдена, за акушерскую практику — семь, плюс еще «оплата медикаментов, которые могут понадобиться роженице». У него нет денег на книги («Если бы я мог купить хотя бы только эркслебенский краткий курс физики». «Теперь мне не хватает некоторых нужных, как Библия теологам, книг, но где взять денег?» «Потому я в девять часов пошел в коллегию, чтобы выручить деньги… за книгу, которую покупал в Лейпциге трижды, в Гофе один раз и в Эрлангене один раз за 2,45, и теперь снова должен ее продать»). Но полную безнадежность он испытывает оттого, что у него никогда не будет достаточно денег, чтобы оплатить защиту диссертации. А если это чудо действительно произойдет, то, кроме титула доктора, ему это

ничего не даст. Письма бывших сокурсников, пытающихся практиковать где-то в Германии, полны отчаяния.

Он постоянно убеждает себя, что тот университет, который он сейчас посещает, самый дорогой, и спасается бегством в новый. Чтобы заработать, он, голодая, харкая кровью, днями и ночами пишет две книги («О множественности элементов», «О свете, огне и тепле»), и один берлинский издатель их публикует, но мизерный гонорар тоже не может улучшить его положения. Он строит фантастические планы, как выбраться из нужды: хочет стать монахом, отправиться в Ост-Индию, завербоваться в солдаты. Когда болезнь и отчаяние угрожают ему безумием, он внезапно срывается с места и каждый раз превозносит целебное действие путешествий. Из Лейпцига он отправляется — всегда пешком — в Потсдам и Берлин, в Цейц и Йену, через Гарц в Вольфенбюттель, Брауншвейг, Гельмштедт, Магдебург, Дессау, Геру, Дрезден, Прагу, из Эрлангена через Бамберг и Готу в Гёттинген, оттуда в Кассель, Франкфурт, Майнц, Корвей, Пирмонт, Гамельн, Детмольд, Падерборн — в любое время года — и шлет друзьям поразительно интересные историко-культурные описания, в. которых отчитывается за каждый истраченный на питание и жилье грош.

Чтобы увидеть прекрасных дочерей французов, живших в Потсдаме, он по воскресеньям ходит в их церковь, где «проповедовали по-французски, а я слушал и ничего не понимал, потому что у меня плохой слух, но хорошее зрение».

Однажды под Берлином он в деревенском доме увидел, как делают колбасу, которую ему предлагают есть, и аппетит у него не пропадает лишь потому, что он слишком голоден. «И все-таки на поданный сперва суп я едва мог смотреть, не говоря уже — жрать его. В комнате были две большие кошки, и одна из них, когда я ел, достала кусок вонючих кишок, лежавших в тазу, сожрала немного и, как только подошла служанка, бросилась бежать, потянув за собой через комнату все внутренности; служанка отбила их, бросила в таз, и тот, кто придет после меня, наверняка должен будет это жрать».

Из Йены он сообщает о студенческом обычае, который потом распространится на все немецкие высшие школы: «Когда студенты с чем-нибудь согласны, они топают ногами, когда не согласны — шаркают ногами».

Разговоры саксонских инвалидов в трактире в Барби интересуют его больше, чем «двадцать лекций наилучших профессоров», и, когда сюда заявляется итальянец, который выдает себя за химика и показывает «всякие фокусы с фосфором», Герман называет себя алхимиком. «В конце концов мы заговорили по-латыни, и, как потом выяснилось, он был беглым студентом из католических краев».

Меняя в который раз университет, он так описывает свой уход: «В воскресенье… утром в пять часов я вышел из Эрланга, как Дон Кихот. Коричневый жилет и брюки, которые до сих пор мода запрещала мне носить, белый сюртук, носить который я стыдился уже в Гофе, в правом кармане грифельная доска, бумага (это письмо — часть ее), записи, план вместе с необходимыми выписками о Гёттингене, носовой платок, красные перчатки, в левом кармане ботинки со шнурками, коробка сургуча, печать, гребенка, бритва etc., под левой рукой зонт — больше для того, чтобы спрятать в нем узел с одним носовым платком, двумя рубашками, галстуком, парой носков и ночным колпаком, чем самому прятаться от дождя…» Пьяные подмастерья, поющие, меняя в зависимости от настроения мотив: «Это, это, это и это, это тягостный конец» (чем поставляют исследователям народных песен старейший вариант этой песни), и «католические фигурки» на дороге, изображающие ужасные страдания «превосходного человека и правдолюбивого мужа», утешают бедного студента в его собственной участи.

В Берлине он присутствует при казни вора и с трудом скрывает свое потрясение. Хотя он и утверждает, что испытывал интерес медика к телу, подвергнутому колесованию, он яростно спорит с офицерами о бесчеловечности подобной казни, а злорадные слова зевак долго не выходят у него из головы.

Эта вторая поездка в Берлин интересна еще и тем, что дает представление об отношениях между издателем и автором, — отношениях, основанных на полном произволе. Ведь Герман едет в Берлин, чтобы выколотить у издателя Декера гонорар за свою вторую книгу, едет на сей раз из Лейпциг-Ойтрича, в почтовой карете, правда безбилетным пассажиром, то есть платя самому кучеру полцены. (Официальная стоимость проезда из Лейпцига в Берлин летом — 3 талера 23 гроша, зимой — 4 талера 10 грошей.) Хотя оба при этом многим рискуют (кучер — заключением в крепость, пассажир — 10 рейхсталерами), этот обман почты — дело общепринятое. В карете, доставляющей Германа в Берлин, едут три настоящих пассажира и семь безбилетных. Когда дорога идет в гору, безбилетники выходят первыми. Выезжает Герман в субботу вечером, прибывает на место в понедельник в полдень — на полдня раньше срока благодаря хорошей погоде.

Поделиться с друзьями: