Гоголь в воспоминаниях современников
Шрифт:
Граф А. П. Толстой сказывал мне, что ему не раз приходилось слышать, как Гоголь писал свои "Мертвые души": проходя мимо дверей, ведущих в его комнату, он не раз слышал, как Гоголь один, в запертой горнице, будто бы с кем-то разговаривал, иногда самым неестественным голосом. В черновых рукописях видны следы этой работы. Каждый разговор переделывался Гоголем по нескольку раз. Зато как живо, верно и естественно говорят все его действующие лица *.
* Неужели этой одной приметы недостаточно, чтобы признать напечатанные варианты поддельными? Неужели мог Гоголь, хотя бы начерно, написать такую фальшь, как, например, разговор крестьян Тентетникова и суждение их о барине:
"-- А что, дядя Пахом, барин-то говорит красно?
– - Ну, известно, что красно, ведь их только тому и учат.
– -
– - Ну, а бог ведает, что он баял. Что-то похоже на то, как отец Афанасий в церкви бает. Вестимо, книжки эти не по нам".
Бабы тоже рассуждали: "-- Ишь какой он добренький -- и в ноги то кланяться не дает. А уж молодец какой! И все говорит: полюбите меня, полюбите, да и посматривает на девок. Ишь ты какой, весь в покойника отца" ("Русская старина", 1872 г., январь, стр. 95).
Неужели мог Гоголь, вместо великолепного описания въезда Тентетникова в деревню написать такую безграмотную, сентиментальную ерунду, как например:
"И вдруг забилось у него сердце. И ему живо представились все подробности его счастливого детства, и он увидел себя малюткой, которого вел за руку отец, гуляя по полям; и он увидел мать, выходящую навстречу отцу, возвращающемуся с усталым малюткой, и он почувствовал себя на руках матери, которая прижимала его к сердцу и спрашивала с нежностью, не слишком ли он устал" и т. д. ("Русская старина", 1872 г., январь, стр. 94).
Рассказ о воспитании Тентетникова, сколько мне помнится, читан был Гоголем в том виде, как он напечатан в первом издании 1855 года 433. Причина же выхода в отставку Тентетникова была гораздо более развита, чем в тех вариантах, которые до нас дошли. Но ничего подобного на глупые анекдоты о директорской шинели и галошах и о Сидоре Андреевиче, вставленных в варианты, изданные в 1872 году 434, не было и быть не могло; ибо причина выхода в отставку Тентетникова имела весьма глубокое нравственное основание.
Помню, что это место в чтении Гоголя особенно меня поразило по тонкости его психического анализа борьбы, происходящей в благородной душе молодого человека, с возвышенными чувствами и бескорыстными желаниями добра и пользы поступающего на службу. Таким был Тентетников, -- не нужно забывать, что под влиянием чудного наставника развилось пылкое сердце мальчика и пробуждены были в нем все честные, благородные порывы и стремления; но Тентетников лишился своего наставника, когда "еще не успел образоваться и окрепнуть начинавший в нем строиться высокий внутренний человек; что, не испытанный измлада в борьбе с неудачами, не достигнул он до высокого состояния возвышаться и крепнуть от преград и препятствий; что растопившийся, подобно разогретому металлу, богатый запас великих ощущений не принял последней закалки". Поэтому, еще в школе, когда изменился характер преподавания и воспитания, он благодаря природному уму чувствовал, что не так должно преподавать, но как -- не знал, и он "повесил нос". Но, по мере того как приближалось время к выпуску, сердце его билось. Он говорил себе: "Ведь это еще не жизнь, это -- только приготовление к жизни, настоящая жизнь на службе". Там подвиги -- и он жаждет их. С таким настроением поступает Тентетников на службу. С рвением принимается за работу. Прежде всего его несколько смущает механизм занятий, которому, ему казалось, придают слишком большое значение. Но он с этим примиряется в надежде все-таки добраться до сути дела, где найдет пищу своим благородным стремлениям и где, может быть, его ожидают подвиги. Он принимается за дело, как бы оно ни казалось вначале мелким. Действительно, уже в должности столоначальника у него в руках дела, направление которых уже много от него зависит. Он пишет, пишет новые законы, пишет распоряжения о благоустройстве отдаленнейших мест, о которых не имеет ни малейшего понятия. Пишет заочно наказы, разрешающие участь целого народонаселения, о действительных нуждах которого он ничего хорошенько не знает. Решает на бумаге дела людей, живущих за три тысячи верст. Ум и совесть говорят ему, что тут есть какая-то фальшь и что из всего этого может произойти много вздору, при всем желании его добра и пользы. Он чувствовал,
что не так следовало бы итти делам, а как -- не знал. И он утратил веру в службу. Вот разгадка, почему Тентетников "свыкнулся с службой: но только она сделалась у него не первым делом и целью, как он полагал было вначале, но чем-то вторым. Она служила ему распределением времени, заставив его более дорожить оставшимися минутами". При таком настроении, легко мог Тентетников подчиниться влиянию людей раздраженных и наискиваться на неприятности. При первом случае он выходит в отставку.Вот тема, которая развита была Гоголем с поразительною живостию, -Тентетников выставлен был лицом в высшей степени симпатичным. Утратив веру в свой идеал, чувствуя себя безоружным в борьбе с неразрешимыми противоречиями, он, может быть, по примеру других, окончательно и примирился бы с ними, чиновное честолюбие взяло бы верх над голосом совести, ежели бы не представилось воображению его другое поприще деятельности, еще не испытанное им, но заманчивое по обилию средств к практическому приложению всего запаса добрых и благородных намерений, которыми полна была душа его. Он поехал в деревню.
Чудное описание этой деревни в чтении Гоголя выходило так прелестно, что когда он кончил его словами: "Господи, как здесь просторно!" то мы, оба слушателя, невольно вскрикнули от восхищения.
Затем приезд Чичикова, разговор его с Тентетниковым и весь конец первой главы, сколько мне помнится, Гоголь читал совершенно согласно с текстом издания 1855 года. Окончив чтение, Гоголь обратился к нам с вопросом:
– - Ну, что вы скажете?
Будучи под впечатлением тех прелестных картин и разнообразных описаний природы, которыми изобилует первая глава, я отвечал, что более всего я поражен художественной отделкой этой части, что ни один пейзажист не производил на меня подобного впечатления.
– - Я этому рад, -- отвечал Гоголь и, передав нам рукопись, просил, чтобы мы прочли ему вслух некоторые места.
Не помню, г. Россет или я исполнил его желание, и он прислушивался к нашему чтению, видимо, желая слышать, как будут передаваться другими те места, которые особенно рельефно выходили при его мастерском чтении.
По окончании чтения г. Россет спросил у Гоголя:
– - Что, вы знали такого Александра Петровича (первого наставника Тентетникова) или это ваш идеал наставника?
При этом вопросе Гоголь несколько задумался и, помолчав, отвечал:
– - Да, я знал такого.
Я воспользовался этим случаем, чтобы заметить Гоголю, что, действительно, его Александр Петрович представляется каким-то лицом идеальным, оттого, быть может, что о нем говорится уже как о покойнике, в третьем лице; но как бы то ни было, а он, сравнительно с другими действующими лицами, как-то безжизнен.
– - Это справедливо, -- отвечал мне Гоголь и, подумав немного, прибавил: -- Но он у меня оживет потом.
Что разумел под этим Гоголь -- я не знаю.
Рукопись, по которой читал Гоголь, была совершенно набело им самим переписана; я не заметил в ней поправок.
Прощаясь с нами, Гоголь просил нас никому не говорить, что он нам читал, и не рассказывать содержания первой главы.
Несколько дней спустя я уехал в Петербург, обещав Гоголю, в случае нужды, хлопотать в цензурном комитете, ежели будут какие-либо препятствия к новому изданию полного собрания его сочинений 435.
Пришла осень. От общих наших друзей узнал я, что Гоголь хандрит; но никто не беспокоился насчет его здоровья. В феврале месяце 1852 года, по случаю кончины дяди моего, отправился я в отпуск в Москву. Прибыв туда 22-го февраля, я поражен был известием, что накануне скончался Гоголь и что перед смертью он сжег вторую часть "Мертвых душ".
Вечером я отправился к А. П. Толстому. Тело покойного Гоголя уже было вынесено в университетскую церковь. От гр. Толстого узнал я все подробности странной кончины Гоголя и все подробности сожжения рукописей. Убитый горем, вошел я в комнату, среди которой стояла кафельная печь, еще полная пепла от сгоревшей рукописи. Перед аналоем протяжно читал дьячок псалмы, и в ту минуту, когда я отворил заслонку печи, услышал я могильным голосом произнесенные слова:
"И бых яко человек не слышай и не имый во устех своих обличения".