Гоголь. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
Кроме России и Рима, ничто, по-видимому, не интересовало Гоголя. В периоды усиленной творческой работы он обыкновенно почти ничего не читал. «Одна хорошая книга достаточна в известные эпохи для наполнения всей жизни человека», – говорил он и ограничивался тем, что перечитывал Данте, «Илиаду» в переводе Гнедича и стихотворения Пушкина. Политическая жизнь Европы менее чем когда-нибудь привлекала его внимание; о Франции как родоначальнице всяких новшеств, как истребительнице того, что он называл «поэзией прошлого», он отзывался чуть не с ненавистью. Тогдашний Рим, Рим папского владычества и австрийского влияния был ему по сердцу. Григорий XVI, по наружности такой добродушный, так ласково улыбавшийся на всех церемониальных выходах, умел подавлять все стремления своих подданных приобщиться к общей жизни европейских народов, к общему ходу европейской цивилизации. Беспокойная струя невидимо просачивалась под почвой тогдашнего здания итальянской жизни, тюрьмы были переполнены не уголовными преступниками, а беспокойными головами, не уживавшимися с монастырски-полицейским режимом,
Поселившись в сравнительно малолюдной улице Via Felice, в очень скромно меблированной, но просторной и светлой комнате, Гоголь вел правильную, однообразную жизнь.
Вставал он обыкновенно рано и тотчас же принимался за работу, выпивая в промежутках графин или два холодной воды. Он находил, что вода необыкновенно благотворно на него действует, что только с помощью ее он поддерживает свои силы. Завтракал он в каком-нибудь кафе чашкой кофе со сливками, потом до позднего обеда опять работал, если не было русских, с которыми предпринимал прогулки по Риму и окрестностям, а вечера большей частью проводил в кругу своих приятелей художников.
К лету 1841 года первый том «Мертвых душ» был окончательно отделан и приготовлен к печати. Гоголь хотел сам руководить его изданием и приехать для этой цели в Россию. По мере того как подвигалась обработка его произведения и перед ним выяснился весь его план, он все более проникался мыслью о его великом значении. «Мне тягостно и почти невозможно теперь заняться дорожными мелочами и хлопотами, – писал он С.Т.Аксакову, – мне нужно спокойствие и самое счастливое, самое веселое, сколько можно, расположение души; меня теперь нужно беречь и лелеять. Я придумал вот что: пусть за мною приедут Михаил Семенович (Щепкин) и Константин Сергеевич (Аксаков). Им нужно же: Михаилу Семеновичу – для здоровья, Константину Сергеевичу – для жатвы, за которую уже пора ему приняться, а милее душе моей этих двух, которые бы могли за мною приехать, не могло бы для меня найтись никого! Я бы ехал тогда с тем же молодым чувством, как школьник в каникулярное время едет из надоевшей школы домой, под родную крышу и вольный воздух. Меня теперь нужно лелеять – не для меня, нет. Они сделают небесполезное дело. Они привезут с собой глиняную вазу. Конечно, эта ваза теперь вся в трещинах, довольно стара и еле держится, но в этой вазе теперь заключено сокровище. Стало быть, ее нужно беречь».
Глава IV. Предвестники душевного расстройства
Личные дела помешали и Щепкину, и К. Аксакову исполнить просьбу Гоголя и встретить его на дороге в Россию. Он приехал один сначала на короткое время в Петербург, затем в Москву, где старые знакомые встретили его с прежним радушием. С.Т. Аксаков нашел в нем большую перемену за последние полтора года. Он похудел, побледнел, тихая покорность воле Божией слышна была в каждом его слове. Его веселость и проказливость в значительной степени исчезли; в разговорах его прорывался порой прежний юмор, но смех окружающих как будто тяготил его и быстро заставлял переменять тон разговора.
Издание первого тома «Мертвых душ» доставило Гоголю немало волнений и внутренних страданий. Московский цензурный комитет не разрешил печатанья поэмы; его смущало само заглавие ее «Мертвые души», когда известно, что душа бессмертна. Гоголь отправился в петербургский цензурный комитет и долго не знал, какая судьба постигнет ее, будет она пропущена или нет. Ему пришлось по этому поводу обращаться с просительными письмами к разным влиятельным лицам: к Плетневу, Виельгорским, Уварову, кн. Дондукову-Корсакову, даже через Смирнову посылать прошение на Высочайшее имя. Наконец в феврале он получил известие, что рукопись разрешена к печатанию. Новая беда! Несмотря на его письма и просьбы, рукопись не присылали в Москву, и никто не мог сообщить ему, где она находится. Зная, какое значение он придавал своему произведению, можно себе представить, как волновался Гоголь. Он беспрестанно наводил справки на почте, обращался с вопросами ко всем, кто мог указать ему, куда девалось его сокровище, считал его погибшим. Наконец в первых числах апреля 1842 года рукопись была получена. Петербургская цензура не нашла ничего подозрительного в том, что смутило московскую, только «Повесть о капитане Копейкине» оказалась сплошь зачеркнутой красными чернилами. Гоголь тотчас принялся переделывать ее и в то же время приступил к печатанью поэмы в количестве 2500 экземпляров.
Все эти тревоги и неприятности болезненно отзывались
на здоровье Гоголя. Нервы его расшатались, холод русской зимы удручал его. «Голова моя, – писал он Плетневу, – страдает всячески: если в комнате холодно, мои мозговые нервы ноют и стынут, и вы не можете себе представить, какую муку чувствую я всякий раз, когда стараюсь в то время пересилить себя, взять власть над собою и заставить голову работать. Если же комната натоплена, тогда этот искусственный жар меня душит совершенно, малейшее напряжение производит в голове такое странное сгущение всего, как будто бы она хочет треснуть». В другом письме он так описывает свои болезненные припадки: «Болезнь моя выражается такими страшными припадками, каких никогда со мною еще не было, но страшнее всего мне показалось, когда я почувствовал то подступившее к сердцу волнение, которое всякий образ, пролетавший в мыслях, обращало в исполина, всякое незначительное приятное чувство превращало в такую страшную радость, какую не в силах вынести природа человека, и всякое сумрачное чувство претворяло в печаль тяжкую, мучительную печаль, и потом следовали обмороки, наконец, совершенно сомнамбулистическое состояние».С. Т. Аксаков рассказывает, что при одном из таких обмороков Гоголю очень долго пришлось пролежать без всякой помощи, одному в своей комнате, в мезонине квартиры Погодина.
В письмах к знакомым Гоголь жаловался исключительно на физические страдания, но, кроме них, немало и нравственных неприятностей отравляли его жизнь в Москве. С Погодиным и в особенности с семьею Аксаковых его связывали личные отношения дружбы и благодарности, но он не мог всецело разделять их теоретических воззрений. Влияние петербургских литературных кругов, в которых он провел молодость, продолжавшиеся связи с Плетневым и Жуковским, наконец, долгая жизнь за границей, – все мешало этому. Славянофилы считали его вполне своим, и он действительно сходился с ними во многом, но их исключительность была чужда ему. В то время, как они считали Белинского злейшим врагом своим – и даже добродушный Сергей Тимофеевич Аксаков выходил из себя, говоря о нем, Гоголь виделся с ним в одном знакомом доме и поручил ему доставку «Мертвых душ» в Петербург. Объяснить друзьям прямо и откровенно свое отношение к их партии, показать им, до каких пор он идет с ними, Гоголь не мог, как вследствие природной уклончивости своего характера, так и потому, что те философские теории, которыми они волновались, те выводы, которые они делали из этих теорий, далеко не ясно представлялись уму его, да он и не пытался разбираться в них. Мистическое настроение, охватившее его во время болезни в Риме, развивалось все сильнее и сильнее; мысль его устремлялась все к небу, к средствам достигнуть небесного блаженства, а земные споры о различных философских и общественных вопросах казались ему ничтожными, не стоящими большого внимания. Друзья не подозревали того процесса, который происходил в душе его, но часто замечали его скрытность, неискренность; это огорчало и возмущало их. Особенно обострились отношения Гоголя с Погодиным, в доме которого он жил.
Погодин оказал много услуг Гоголю, ссужал его деньгами, хлопотал по его делам, предлагал в своем доме щедрое гостеприимство ему и всей его семье, и в силу этого считал себя вправе предъявлять ему известные требования. Журнал его, «Москвитянин», шел плохо: вялые статьи его наводили уныние на читателей, подписчиков было мало, – ему во что бы то ни стало хотелось привлечь к сотрудничеству Гоголя и именем талантливого популярного писателя поправить свои литературные дела. Напрасно Гоголь уверял, что не имеет ничего готового, что не в состоянии в данное время писать, – он не допускал в жизни автора таких периодов, когда ему «не творится», и беспрестанно мучил Гоголя, требуя у него статей в свой журнал, причем грубо упрекал его в неблагодарности. Легко понять, как болезненно действовали на нервную впечатлительную натуру Гоголя подобные требования и упреки! Ему не хотелось ни открыто поссориться с Погодиным, уехав из его дома, ни даже рассказывать другим о его неделикатных поступках. Он молчал, но втайне мучился и раздражался. Знакомые, не понимавшие настоящей причины этой раздражительности, слышавшие постоянные жалобы Погодина на дурной характер Гоголя, обвиняли его в неуживчивости, сварливости.
Неприятности московской жизни заставили Гоголя отказаться от своего первоначального предположения «пожить подольше в России, узнать те ее стороны, которые были не так коротко знакомы ему», и он стал снова собираться в путь. Друзья и знакомые упрашивали его остаться, засыпали его вопросами, куда именно он едет, надолго ли, скоро ли вернется, но эти просьбы и вопросы были, видимо, неприятны ему, он отвечал на них уклончиво, неопределенно. Один раз он очень удивил Аксаковых, явившись к ним с образом Спасителя в руках и с необыкновенно радостным, сияющим лицом. «Я все ждал, – сказал он, – что кто-нибудь благословит меня образом; но никто не сделал этого. Наконец Иннокентий благословил меня, и теперь я могу объявить, куда я еду: я еду ко гробу Господню».
Гоголь провожал преосвященного Иннокентия, отъезжавшего из Москвы, и тот на прощанье благословил его образом, а он увидел в этом указание свыше, божеское одобрение предприятию, о котором он мечтал в глубине души, никому не говоря ни слова.
Неожиданное намерение Гоголя возбудило сильнейшее недоумение и любопытство, вызвало массу толков и пересудов в московских кружках: его считали чем-то странным, нелепым, едва ли не безумным. Гоголь никому не объяснял тех нравственных побуждений, в силу которых явилось у него это намерение, и вообще избегал всяких разговоров о предполагаемом путешествии, особенно с людьми, не разделявшими его религиозного настроения.