Гоголь
Шрифт:
В статье «Искусство есть примирение с жизнью», представляющей собой письмо В. А. Жуковскому от 30 декабря 1847 г. (10 января 1848 г.) Гоголь рассказал о зарождении и воплощении замысла первого тома М. д.: «Уже давно занимала меня мысль большого сочиненья, в котором бы предстало всё, что ни есть хорошего и дурного в русском человеке, и обнаружилось бы пред нами видней свойство нашей русской природы. Я видел и обнимал порознь много частей, но план целого никак не мог передо мной выясниться и определиться в такой силе, чтобы я мог уже приняться и начать писать. На всяком шагу я чувствовал, что мне многого недостает, что я не умею еще ни завязывать, ни развязывать событий, и что мне нужно выучиться постройке больших творений у великих мастеров. Я принялся за них, начиная с нашего любезного Гомера. Уже мне показалось было, что я начинаю кое-что понимать и приобретать даже их приемы и замашки, а способность творить все не возвращалась. От напряженья болела голова. С большими усилиями удалось мне кое-как выпустить в свет первую часть „Мертвых Душ“ как бы затем, чтобы увидеть на ней, как я был еще далек от того, к чему стремился». Здесь же Гоголь объяснил, как пришел к необходимости проникнуть в духовный мир героев во второй части поэмы и как понимание их внутренних душевных движений пришло после пережитого им духовного переворота: «После этого вновь нашло на меня безблагодатное состояние. Изгрызалось перо, раздражались нервы и силы — и ничего не выходило. Я думал, что уже способность писать просто отнялась от меня. И вдруг болезни и тяжкие душевные состоянья, оторвавши меня разом от всего и даже от самой мысли об искусстве, обратили к тому, к чему прежде, чем сделался писатель, уже имел я охоту: к наблюденью внутреннему над человеком и над душой человеческой. О, как глубже перед тобой раскрывается это познание, когда начнешь дело с собственной своей души! На этом-то пути поневоле встретишься ближе с тем, который один из всех доселе бывших на земле показал в себе полное познанье души человеческой; божественность которого если бы даже и отвергнул мир, то уж этого последнего свойства никак не в силах отвергнуть, разве только в таком случае, когда сделается уже не слеп, а просто глуп. Этим крутым поворотом, происшедшим не от моей воли, наведен я был заглянуть глубже в душу вообще и узнать, что существуют ее высшие степени и явления. С тех пор способность творить стала пробуждаться; живые образы начинают выходить ясно из мглы; чувствую, что работа пойдет, что даже и язык будет правилен и звучен, а слог окрепнет».
В «Четырех письмах к разным лицам по поводу „Мертвых душ“», включенных в состав «Выбранных мест из переписки с друзьями», Гоголь следующим образом объяснял сожжение второго тома поэмы: «…Так было нужно… Вывести несколько прекрасных
По мнению М. М. Бахтина, высказанному в статье «Рабле и Гоголь» (1940), «в основе „Мертвых душ“ внимательный анализ раскрыл бы формы веселого (карнавального) хождения по преисподней, по стране смерти… Скупка мертвых душ и разные реакции на предложения Чичикова… открывают… свою принадлежность к народным представлениям о связи жизни и смерти, к их карнавализованному осмеянию. Здесь также присутствует элемент карнавальной игры со смертью и границами жизни и смерти (например, в рассуждениях Собакевича о том, что в живых мало проку, страх Коробочки перед мертвецами и поговорка „мертвым телом хоть забор подпирай“ и т. д.). Карнавальная игра в столкновении ничтожного и серьезного, страшного; карнавально обыгрываются представления о бесконечности и вечности (бесконечные тяжбы, бесконечные нелепости и т. п.). Так и путешествие Чичикова незавершимо». Категория «карнавала» из-за своей всеобщности (приложимости к любым фактам культуры) и неопределимости здесь, пожалуй, ни при чем, а вот мысль о принципиальной незавершимости путешествия Чичикова действительно ценна.
И. А. Ильин в своей лекции «Гоголь — великий русский сатирик, романтик, философ жизни» (1944) отмечал, что М. д.: «должны были положить начало развенчиванию пустоты и очищению во всерусском масштабе. Этим объясняется тот факт, что Гоголь стал печальным, когда, мастерски прочитав отдельные главы из поэмы своим друзьям, увидел, что они смеются: ему не смех хотелось вызвать у людей, образумить их хотелось. Здесь замышлялся и зачинался крестовый поход, и этот поход… можно и должно было осуществить во всемирном масштабе. А для этого недостаточно показать ничтожность жизни, надо повернуть ее на путь изобличения, найти и указать дорогу к религиозному очищению. Именно этого хотел Гоголь. Именно поэтому он говорил, что 1-я часть поэмы отражает преисподнюю, во 2-й появится чистилище, а 3-я грезится ему чем-то вроде рая с прекрасными, величественными образами… Иначе, чем в русле христианства, он не думал; решение своей задачи видел только в личностном очищении от всего недостойного в себе. И если мы будем придерживаться этой установки и этой точки зрения, для нас прольется вдруг ярчайший свет на все, что Гоголь писал, говорил и творил, на его психологическую противоречивость и смерть… Но перехода из ада в чистилище у него не получилось, не говоря уже о рае».
Как справедливо заметил Вадим Кожинов в статье «Чаадаев и Гоголь» (1967), «сама афера Чичикова, лежащая в основе фабулы поэмы, никому не приносит зла — ни крестьянам, ни помещикам, ни обществу в целом. Чичиков как бы просто берет деньги „взаймы“ у опекунского совета (под несуществующий, ирреальный залог), с тем чтобы, пустив их в оборот, разбогатеть и, разумеется, вернуть „заем“ — иначе ведь он пойдет под суд. И эта безобидность его плутни, без сомнения, не случайна; она глубоко соответствует всему духу поэмы». Чичиков использует не слишком благородные, но и нельзя сказать, что совсем уж неблаговидные средства для достижения благого, по его мнению дела — всемерному умножению «копейки». От протестантской этики он, пожалуй, достаточно далек, но в то же время далеко не готов преступить все заповеди. По мысли В. Кожинова, «Философические письма» Чаадаева и М. д. роднит «бесстрашие национальной самокритики (в частности, мысль об еще не пробудившейся для истинного бытия родине), и дерзость пророчества о ее грядущем величии».
По всей вероятности, первоначально Гоголь планировал во втором томе показать обращение Чичикова к христианским ценностям, а в третьем — добрые дела героя, теперь уже не собирающего по Руси фиктивные «мертвые души», а старающегося, наоборот, оживить души людей. Сохранился набросок, где автор уже по-иному смотрит на помещиков, описанных в первом томе: «…От чего это так, что Манилов, по природе добрый, даже благородный, бесплодно прожил в деревне, ни на грош никому не доставил пользы, опошлел, сделался приторным своею добротою, а плут Собакевич, уж вовсе не благородный по духу и чувствам, однакож не разорил мужиков, не допустил их быть ни пьяницами, ни праздношатайками. И отчего коллежская регистраторша Коробочка, не читавшая и книг никаких, кроме Часослова, да и то еще с грехом пополам, не выучилась никаким изящным искусствам, кроме разве гадания на картах, умела, однакож, наполнить рублевиками сундучки и коробочки и сделать это так, что порядок, какой он там себе ни был, на деревне все-таки уцелел: души в ломбард не заложены…» Теперь Гоголь пытался увидеть какие-то положительные черты в «мертвых душах» и даже придумать идеальных помещиков, вроде появляющегося во втором томе Костанжогло, всецело озабоченного благом своих крепостных. Однако в реальной русской жизни таких типов писатель не встречал. Он сознавал нехудожественность, искусственность эпизодов, призванных показать Русь с иной, чем в первом томе, положительной стороны. Потому-то так мучительно трудно и долго работал над вторым томом поэмы. Можно было бы пойти и по другому пути: постараться убедительно показать происшедший с Чичиковым душевный перелом. Однако тут требовалось подробно изобразить внутренний мир героя, психологически мотивировать изменение его взгляда на окружающую действительность и соответствующие поступки. Средствами для решения этой задачи обладала существовавшая уже во времена Гоголя реалистическая литература. Во Франции в те годы звучали имена Стендаля и Бальзака, а за год до издания М. д., в 1841 г., появился и первый русский реалистический роман — «Герой нашего времени» Лермонтова. Но беда была в том, что реалистическим (психологическим) методом Гоголь так и не овладел. Внутренние переживания своих героев он передавал только через внешность и поступки. Потому-то столь старательно перечислял все доброе, что было сделано Коробочкой или Собакевичем. Однако подобным образом охарактеризовать перемену, которая должна была произойти с Чичиковым, оказалось невозможно. И до третьего тома М. д. Гоголю не суждено было дойти. Его герой не успел ни переродиться, ни наделать добрых дел, долженствующих с лихвой перекрыть ущерб от предыдущих мошенничеств. Гоголь мечтал создать гармоничную трилогию. В первой части порок торжествует, во второй — перерождается в добродетель, в третьей — творит добрые дела. Однако если для первого тома М. д. русская жизнь давала материал в изобилии, то уже во втором писателю приходилось полагаться исключительно на полет собственной фантазии. Жулики почему-то не хотели превращаться в борцов за справедливость, помещики — жить для блага своих крепостных, чиновники — возвращать полученные взятки и публично каяться в свершении должностных преступлений. Дело ограничилось частичным крахом чичиковской аферы с мертвыми душами в финале первого тома. Идеологическая задача писателя — показать привлекательные стороны российской действительности и превращение дурного человека в хорошего — оказалось в неразрешимом противоречии как с правдой жизни, так и с творческими возможностями самого Гоголя. Гоголь в М. д. дает широкую панораму жизни трех главнейших сословий современной ему России — крестьянского, помещичьего и чиновничьего. Еще В. Г. Белинский утверждал: «Истинная критика „Мертвых душ“… должна раскрыть пафос поэмы, который состоит в противоречии общественных форм русской жизни с ее глубоким субстанциальным началом, доселе еще таинственным, доселе еще не открывшимся собственному сознанию и неуловимым ни для какого определения… Тем-то и велико создание „Мертвые души“, что в нем сокрыта и разанатомирована жизнь до мелочей и мелочам этим придано общее значение». Народная, помещичья и чиновничья стихия в гоголевской поэме как раз и выступает внешним выражением «субстанциального начала» русской жизни. Отдельные мелкие эпизоды, комические подробности, карикатурные портреты помогают понять «русский дух», то исконно русское, плохое и хорошее, но в первую очередь плохое, что отличает русского человека от любого другого. Сам Гоголь в предисловии ко второму изданию М. д. прямо просил помощи читателей, «в каком бы звании» они ни находились, просил поправить его: «В книге… изображен человек, взятый из нашего же государства. Ездит он по нашей Русской земле, встречается с людьми всяких сословий, от благородных до простых. Взят он больше затем, чтобы показать недостатки и пороки русского человека, а не его достоинства и добродетели, и все люди, которые окружают его, взяты также затем, чтобы показать наши слабости и недостатки; лучшие люди и характеры будут в других частях. В книге этой многое описано неверно, не так, как есть и как действительно происходит в Русской земле, потому что я не мог узнать всего: мало жизни человека на то, чтобы узнать одному и сотую часть того, что делается в нашей земле… Как бы, например, хорошо было, если бы хотя один из тех, которые богаты опытом и познанием жизни, и знают круг тех, которые богаты опытом и познанием жизни и знают круг тех людей, которые мною описаны, сделал свои заметки сплошь на всю книгу, не пропуская ни одного листа ее, и принялся бы читать ее не иначе, как взявши в руки перо и положивши перед собою лист почтовой бумаги, и после прочтенья нескольких страниц припомнил бы себе всю жизнь свою и всех людей, с которыми встречался, и все происшествия, случившиеся перед его глазами, и все, что видел сам или что слышал от других подобного тому, что изображено в моей книге, или же противоположного тому, все бы это описал в таком точно виде, в каком оно предстало его памяти, и посылал бы ко мне всякий лист по мере того, как он испишется, покуда таким образом не прочтется им вся книга». Писатель здесь явно уподобился своему герою Манилову в скучнейших прекраснодушных рассуждениях. Редкий читатель одолел предисловие к М. д., в том числе и длиннейшее предложение с просьбой присылать замечания и жизненные исповеди. Писем с подобными исповедями, как и следовало ожидать, Гоголь так и не получил. Даже наиболее близкий ему человек в последние годы, православный священник М. А. Константиновский, которого Гоголь попросил прочесть главы второго тома М. д., сделал это без большой охоты и оценил их весьма критически. Отец Матвей вспоминал, что «в одной или двух тетрадях был описан священник. Это был живой человек, которого всякий узнал бы, и прибавлены такие черты, которых… во мне нет… Я воспротивился опубликованию этих тетрадей, даже просил уничтожить. В другой из тетрадей были наброски… только наброски какого-то губернатора, каких не бывает. Я советовал не публиковать и эту тетрадь, сказавши, что осмеют за нее даже больше, чем за переписку с друзьями». Не удалось и толком «проездиться по Руси», мечту о чем Гоголь обнародовал в «Выбранных местах из переписки с друзьями», не удалось найти в России «лучших людей». Это стало одной из причин, почему не был написан второй том М. д… Гоголь опирался на собственные наблюдения, на рассказы друзей, и в результате создал удивительно достоверную картину, запечатлевшую едва ли не все русские сословия. Писатель более или менее хорошо знал только быт петербургских чиновников и малороссийских помещиков, но вот уже полтора столетия почти вся читающая Россия воспринимает гоголевские типы как реальные типы помещиков и чиновников, крестьян и купцов той эпохи. Именно последних два сословия Гоголь считал народом. И не избежал, конечно, свойственного русской интеллигенции народолюбия. Однако превыше всего автор М. д. ставил задачи национальной самокритики. И крестьяне, и купцы в поэме выведены отнюдь не как образец добродетели. Вспомним, как сольвычегодские купцы после дружеской пирушки «на русскую ногу с немецкими затеями: аршадами, пуншами, бальзамами и проч.» «уходили насмерть устьсысольских, хотя и от них понесли крепкую ссадку на бока, под микитки и в подсочельник, свидетельствовавшую о непомерной величине кулаков, которыми были снабжены покойники». Подстать купцам и крестьяне, которые «снесли с лица земли… земскую полицию в лице заседателя, какого-то Дробяжкина» за то только, что «земская полиция был-де блудлив, как кошка» и имел «кое-какие слабости со стороны сердечной, приглядывался на баб и деревенских девок». Словом, полное подтверждение пушкинского «не приведи Господи видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный» и широко распространенного мнения, что русский человек во хмелю страшен. Что уж тут говорить о помещиках, каждый из которых — воплощение какого-нибудь порока. Так, Плюшкин олицетворяет скупость, Собакевич — стяжательство, Ноздрев — мотовство и лживость. Однако Гоголь видит и положительные свойства своих героев. Да, русский мужик бывает буен и бестолков (последним качеством с избытком наделены чичиковские слуги Селифан и Петрушка, в остальном — довольно симпатичные). Но вместе с тем писатель не отказывает русскому народу в способности остро и верно оценивать своих господ, в широте и органичности восприятия окружающего мира. Взять хотя бы знаменитое лирическое отступление: «Выражается сильно российский народ! и если наградит кого словцом, то пойдет оно ему в род и потомство, утащит он его с собою и на службу, и в отставку, и в Петербург, и на край света. И как уж потом ни хитри и ни облагораживай свое прозвище, хоть заставь пишущих людишек выводить его за
наемную плату от древнекняжеского рода, ничто не поможет: каркнет само за себя прозвище во все свое воронье горло и скажет ясно, откуда вылетела птица. Произнесенное метко, все равно что писанное, не вырубливается топором. А уж куды бывает метко все то, что вышло из глубины Руси, где нет ни немецких, ни чухонских, ни всяких иных племен, а всё сам-самородок, живой и бойкий русский ум, что не лезет за словом в карман, не высиживает его, как наседка цыплят, а влепливает сразу, как пашпорт на вечную носку, и нечего прибавлять уже потом, какой у тебя нос или губы, — одной чертой обрисован ты с ног до головы!» Даже в помещиках видит Гоголь черты, могущие способствовать их духовному возрождению. К достоинствам Коробочки он относил, например, поддержание в деревне порядка и строительство там церкви. Помещикам Гоголь противопоставлял столичных жителей, среди которых «даже и генералы по чину, образованные и начитанные, и тонкого вкуса и примерно человеколюбивые, беспрестанно заводящие всякие филантропические заведения, требуют, однакож, от своих управителей всё денег, не принимая никаких извинений, что голод и неурожай, — и все крестьяне заложены в ломбард и перезаложены, и во все магазины до единого и всем ростовщикам до последнего в городе должны». Характерно, что в отличие от помещиков, которые представлены индивидуальными портретами и каждому из которых посвящена отдельная глава, чиновники в романе представлены по большей части вместе, единой массой, как правило, в застолье. Пороки помещиков индивидуальны. У чиновников же пороки общи. Это — страсть к приобретательству, удовлетворению прихоти собственных жен и любовниц, а отсюда — взяточничество и казнокрадство. Кому Гоголь отказывал в каких-либо положительных началах, так это чиновникам. Неслучайно Собакевич утверждает, что все они как один мошенники, а единственный порядочный среди чиновников прокурор — «да и тот, если сказать правду, свинья». Бюрократию писатель считал иноземным порождением, способным принести на Руси только вред. Вообще, почти все вредные черты русского характера он связывал с иностранным влиянием. Даже пьяная драка между купцами со смертоубийством произошла в поэме потому, что на пирушке в изобилии были не русские, а немецкие горячительные напитки. И те же чиновники за взятку охотно покрыли убийц как земского заседателя Дробяжкина, так и устьсысольских купцов. Гоголь меньше всего верил в возможность нравственного возрождения чиновничьей братии. Правда, он тешил себя иллюзией, что взятки берут лишь чиновники низшего и среднего звена, тогда как высшие, на уровне генерал-губернатора, в большинстве своем неподкупны. Согласно гоголевскому замыслу, переменам к лучшему в Чичикове должны были способствовать встречи с генерал-губернатором, а потом и с самим царем. Гоголь даже написал главу, где изобразил какого-то идеального генерал-губернатора. Однако отец Матвей справедливо заметил, что таких «голубых» генерал-губернаторов в жизни не бывает, на что непременно обратят внимание и будущие читатели второго тома «Мертвых душ». Гоголь главу уничтожил. Так и не удалось ему отыскать в России настоящих «лучших людей», а особенно «лучших» чиновников. Ко всем российским сословиям Гоголь относился, как мы уже убедились, весьма критически, но подлинными паразитами считал даже не крепостников-помещиков, а лихоимцев-чиновников. Характерно, что единственное положительное качество, найденное писателем у губернатора, звучит совсем пародийно: он неплохо вышивает по тюлю. Неудивительно, что в губернии с таким губернатором Чичиков собирает богатый урожай мертвых душ.Интересно, что в эпизоде с земским заседателем Дробяжкиным, возможно, отразилась печальная судьба отца Федора Михайловича Достоевского (1821–1881) Михаила Андреевича Достоевского, служившего земским заседателем и слывшего большим любителем «зеленого змия» и молоденьких горничных. По наиболее распространенной версии, он погиб в дороге от рук крепостных, отомстивших ему за совращение юных девушек. По официальному же заключению, М. А. Достоевский умер от апоплексического удара. Весть о смерти отца стала причиной первого эпилептического припадка у Ф. М. Достоевского. Неудивительно, что он не простил Гоголю карикатуры на отца, и сам очень зло спародировал автора М. д. и «Выбранных мест из переписки с друзьями» в образе Фомы Фомича Опискина в повести «Село Степанчиково и его обитатели» (1859). Опискин, в частности, распускает слухи о феноменальном сластолюбии полковника Ростанева, одним из прототипов которого послужил М. А. Достоевский, и требует изгнания из дома гувернантки Насти, в которую влюблен полковник. Опискин уверяет, что видел Ростанева с Настей «в саду, под кустами», за что сам подвергается позорному выдворению вон из имения.
М. д. воспринимаются читателями прежде всего как произведение сатирическое. Между тем, сам автор даже не считал его таковым. 25 июля 1845 г. Гоголь писал своей хорошей знакомой А. О. Смирновой: «Вовсе не губерния и не несколько уродливых помещиков, и не то, что им приписывают, есть предмет „Мертвых душ“. Это пока еще тайна, которая должна была вдруг, к изумлению всех (ибо ни одна душа из читателей не догадалась), раскрыться в последующих томах… Повторяю вам вновь, что это тайна, и ключ от нее покаместь в душе у одного только автора». Позднее он писал в «Авторской исповеди» о работе над вторым томом М. д.: «Я видел ясно, как дважды два четыре, что прежде, покамест не определю себе самому определительно, ясно высокое и низкое русской природы нашей, достоинства и недостатки наши, мне нельзя приступить; а чтобы определить себе русскую природу, следует узнать получше природу человека вообще и душу человека вообще…» Через постижение загадки русской души писатель стремился к постижению России. В предисловии ко второму изданию поэмы он признавался читателям: «Я не могу выдать последних томов моего сочинения по тех пор, покуда сколько-нибудь не узнаю русскую жизнь со всех ее сторон, хотя в такой мере, в какой мне нужно ее знать для моего сочинения».
2 декабря н. ст. 1847 г. Гоголь из Неаполя писал С.П. Шевыреву: «…На замечанье твое, что „Мертвые Души“ разойдутся вдруг, если явится второй том, и что все его ждут, скажу то, что это совершенная правда; но дело в том, что написать второй том совсем не безделицы. Если ж иным кажется это дело довольно легким, то, пожалуй, пусть соберутся, да и напишут его сами, совокупясь вместе; а я посмотрю, что из этого выйдет. Мне нужно будет очень много посмотреть в России самолично вещей, прежде чем приступить ко второму тому. Теперь уже стыдно будет дать промах. Ты видишь (или, по крайней мере, должен видеть более прочих), что предмет не безделица и что беда, не будучи вполне готовым и состроившимся, приняться за это дело. Сделавши это дело хорошо, можно принести им большую пользу; сделавши же дурно, можно принести вред. Если и нынешняя моя книга, „Переписка“ (по мнению даже неглупых людей и приятелей моих), способна распространить ложь и безнравственность и имеет свойство увлечь, то сам посуди, во сколько раз больше я могу увлечь и распространить ложь, если выступлю на сцену с моими живыми образами. Тут ведь я буду посильнее, чем в „Переписке“. Там можно было разбить меня в пух и Павлову и барону Розену, а здесь вряд ли и Павловым, и всяким прочим литературным рыцарям и наездникам будет под силу со мной потягаться. Словом, на все эти ребяческие ожидания и требования 2 тома глядеть нечего. Ведь мне же никто не хотел помочь в этом самом деле, которого ждет! Я не могу ни от кого добиться записок его жизни! Записки современника, или лучше, воспоминания прежней жизни, с окруженьем всех лиц, с которыми была в соприкосновении его жизнь, для меня вещь бесценная. Если б мне удалось прочесть биографию хотя двух человек, начиная с 1812 года и до сих пор, т. е. до текущего года, мне бы объяснились многие пункты, меня затрудняющие».
Как писал в 1852 г. вскоре после смерти Гоголя в журнале «Современник» И. С. Тургенев, в том, что Гоголь М. д. назвал поэмой, а не романом, «лежит глубокий смысл. „Мертвые души“ действительно поэма — пожалуй, эпическая…» Здесь же Тургенев заметил, что для таких людей, как Гоголь, «эстетические законы не писаны».
Во втором томе Гоголь собирался говорить преимущественно о положительных основах русской жизни, чтобы тем самым в значительной мере компенсировать сложившееся у читателей мрачное впечатление от уродливых типов Ноздрева, Плюшкина, Собакевича, губернских чиновников и прочих, преобладающих в первом томе поэмы. Сатира-то в «Мертвых душах», безусловно, присутствует, но далеко не исчерпывает содержание этого великого произведения. И в первом томе, несмотря на ощутимое преобладание «уродливых» помещиков и чиновников, присутствует вера Гоголя в добрые начала русской души. Она проявляется в так называемых лирических отступлениях, самое знаменитое из которых — о «птице тройке»: «Чичиков только улыбался, слегка подлетывая на своей кожаной подушке, ибо любил быструю езду. И какой же русский не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: „черт побери все!“ его ли душе не любить ее? Ее ли не любить, когда в ней слышится что-то восторженно-чудное? Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам летишь, и всё летит: летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет, — только небо над головою, да легкие тучи, да продирающийся месяц одни кажутся недвижны. Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал? знать, у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета, да и ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи. И не хитрый, кажись, дорожный снаряд, не железным схвачен винтом, а наскоро живьем с одним топором да долотом снарядил и собрал тебя ярославский расторопный мужик. Не в немецких ботфортах ямщик: борода да рукавицы, и сидит черт знает на чем; а привстал, да замахнулся, да затянул песню — кони вихрем, спицы в колесах смешались в один гладкий круг, только дрогнула дорога, да вскрикнул в испуге остановившийся пешеход — и вот она понеслась, понеслась, понеслась!.. И вон уже видно вдали, как то-то пылит и сверлит воздух. Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка несешься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, все отстает и остается позади. Остановился пораженный Божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? что значит это наводящее ужас движение? и что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях? Эх, кони, кони, что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах? Чуткое ли ухо горит во всякой вашей жилке? Заслышали с вышины знакомую песню, дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху, и мчится вся вдохновенная Богом!.. Русь, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земле, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства». Кажется, будто Гоголь забыл, кто именно сидит в бричке, которую несет «птица тройка». Читатель-то помнит, что сидит в ней мошенник и приобретатель Чичиков, отнюдь не лучший представитель русского народа. Однако, ведь и он, как отмечает автор, любит быструю езду. Значит, и Павлу Ивановичу в какой-то мере присущи русская удаль и размах, значит и он не в «немецкие ботфорты» одет и имеет шанс очиститься от скверны и возродиться к новой жизни. Уподобляя «птице тройке» саму Русь, Гоголь верил в ее великое настоящее и будущее, верил, что другие народы и государства еще вынуждены будут потесниться, чтобы дать дорогу русской тройке. Сатира в гоголевской поэме призвана играть роль некой критической экспозиции к будущей возвышенной картине русской души, которая и в экспозиции прорывается порой в авторских лирических отступлениях. Однако писателю так и не суждено было реализовать до конца свой грандиозный замысел.
Многие эпизоды второго тома М. д. были навеяны беседами Гоголя с М. С. Щепкиным. Так, по свидетельству фольклориста и этнографа А. Н. Афанасьева: «Рассказ… „Полюби нас черненькими, беленькими нас всякий полюбит“ сообщен Гоголю Щепкиным и есть действительно случившееся происшествие, и, по моему мнению, рассказ этот в устах Щепкина имел несравненно больше живости, чем в поэме Гоголя. По словам Щепкина, для характера Хлобуева послужила Гоголю образцом личность П. В. Нащокина; а разнообразные присутственные места, упоминаемые при описании имения Кашкарева, действительно существовали некогда в малороссийском поместье гр. Кочубея».
На вопрос Т. И. Филиппова о. М. А. Константиновскому, правда ли, что именно он при встрече в начале февраля 1852 г. посоветовал Гоголю сжечь второй том М. д., о. Матвей ответил отрицательно: «Неправда и неправда… Гоголь имел обыкновение сожигать свои неудавшиеся произведения и потом снова восстанавлять их в лучшем виде. Да едва ли у него был готов второй том: по крайней мере, я не видал его. Дело было так: Гоголь показал мне несколько разрозненных тетрадей с надписями: глава; как обыкновенно писал он главами. Помню, на некоторых было надписано: глава I, II, III, потом должно быть VII, а другие были без означения; просил меня прочитать и высказать свое суждение. Я отказывался, говоря, что я не ценитель светских произведений, но он настоятельно просил, и я взял и прочитал. Но в этих произведениях был не прежний Гоголь. Возвращая тетради, я воспротивился опубликованию некоторых из них. В одной или двух тетрадях был описан священник. Это был живой человек, которого всякий узнал бы, и прибавлены такие черты, которых… во мне нет, да к тому же еще с католическими оттенками, и выходил не вполне православный священник. Я воспротивился опубликованию этих тетрадей, даже просил уничтожить. В другой из тетрадей были наброски… только наброски какого-то губернатора, каких не бывает. Я советовал не публиковать и эту тетрадь, сказавши, что осмеют за нее даже больше, чем за „Переписку с друзьями“…» — «Говорят даже, что Гоголь сжег свои творения потому, что считал их греховными?» — «Едва ли, — в недоумении сказал о. Матвей, — едва ли. Он как будто в первый раз слышал такое предположение. — Гоголь сожег, но не все тетради сожег, какие были под руками, и сожег потому, что считал их слабыми».