Гоголь
Шрифт:
3
Среди всех иных должностей в государстве, которые обозревал Гоголь в своей книге, особое место занимает должность поэта, человека, чье слово есть уже и дело его.
О поэте, может быть, более всего написано в «Выбранных местах из переписки с друзьями», поэт — главный герой их, он двигатель народного сознания, вождь его. «Да и как могло быть иначе, — восклицает Гоголь, — если духовное благородство есть уже свойственность почти всех наших писателей?»
Вот почему на страницах книги то и дело возникают образы Карамзина, Жуковского, Пушкина, а самая большая глава ее — глава, предшествующая заключительному «Светлому воскресенью» и как бы предвещающая его, — посвящена русской поэзии.
Как некие гиганты или богатыри, о которых мечтал Гоголь в первом томе «Мертвых душ» и которых
«В нем середина», — писал Гоголь о Пушкине и во всей русской поэзии видел способность к этой середине, к полному схватыванию явлений, к гармоническому их выражению и пониманию. Поэт и поэзия как бы соединяют в себе вечные вопросы с минутными. Исходящее от них умиротворение, спокойствие, любовь должны помочь воссоединиться тому, что тянет Россию в разные стороны, грозя ей, как считал Гоголь, гибелью.
Поэт у Гоголя поднимается над расколом русского сознания для того, чтоб невидимым, «нечувствительным» своим влиянием уврачевать и обратить тех, кто во вражде и расколе видит смысл развития и прогресса.
Вот отчего так недосягаемо ставит Гоголь в своей книге поэта, художника, мастера. Если в статьях, касающихся ведения помещиком хозяйства, обращения жены с мужем, обязанностей губернатора, совестного судьи, прокурора, Гоголь обнаруживает некую отвлеченность, морализаторство, то, судя об искусстве, он судит как знаток своего дела. Поэтому освежающей точностью отличается в его статьях о театре и поэзии его слог, потому так разительно метки его суждения, подкрепленные авторитетом собственного опыта. То мастер говорит о мастерстве и о мастере, своим опытом подтверждая идею о том, что каждый должен честно делать свое дело па своем месте.
Тут максимализм Гоголя не только оправдан, но и раскрыт в своей подтверждающей сущности — здесь, на примере своего дела, он показывает Руси, что есть честное исполнение своих обязанностей. Таков его прекрасный анализ русской поэзии в статье «В чем же наконец существо русской поэзии», таковы его советы Языкову в главе «Предметы для лирического поэта в нынешнее время», признания о собственном творчестве в главе «Четыре письма к разным лицам по поводу „Мертвых душ“. «Нужно, — утверждает он, — чтобы в деле какого бы то ни было мастерства полное его производство упиралось на главном мастере того мастерства, а отнюдь не каком-нибудь пристегнувшемся сбоку чиновнике, который может быть только употреблен для одних хозяйственных расчетов, да для письменного дела. Только сам мастер может учить своей науке, слыша вполне ее потребности, и никто другой». Образ мастера — главенствующий образ «Выбранных мест», освещающий собою всю чересполосицу ее статей. Он все соединяет, все стягивает к себе и все объясняет через собственное внутреннее мучительство, внутренние болезни и выздоровление. В сущности, это книга о жизни творца, его духовная история, развернутая вовне, выходящая в своих коренных заблуждениях и к заблуждениям самой России, откуда этот мастер и творец родом.
Часто повторяет он в «Выбранных местах» строки Пушкина о том, что поэт рождается для звуков сладких и молитв. Повторяет и все же жаждет, чтоб звуки эти были услышаны и поняты всеми. Как же согласить одно с другим — отчуждение поэта, одиночество поэта, его самоуслаждение поэзией со служением современной России? Как пользу перелить в поэзию и поэзию отформовать в пользу? Как ответственность перед высшим назначением поэзии соединить с «низкими» нуждами дня, с раскачиванием того колокола, который должен денно и нощно будить и будить?
Над этим мучается мысль Гоголя.
Вся книга его — как бы проба себя на этот подвиг — подвиг самоотречения (в том числе и отречения от своего таланта), очищения, перестройки в связи с целью, которую ему предстоит исполнить. «Я люблю добро, я ищу его и сгораю им; но я не люблю моих мерзостей и не держу их руку, как мои герои; я не люблю тех низостей моих, которые отдаляют меня от добра. Я воюю с ними и буду воевать, и изгоню их, и мне в этом поможет бог».
Тут все слишком тесно увязывается с писательством. Ибо «добродетельных людей», которых хочет изобразить перо, «в голове не выдумаешь». «Пока не станешь сам, хотя сколько-нибудь, на них походить, пока не добудешь медным лбом и не завоюешь силою в душу несколько добрых качеств — мертвечина будет все, что ни напишет перо твое...»Так что же все-таки впереди — нравственное совершенствование или творчество? Есть ли совершенствование подготовка к творчеству или в творчестве и изгоняется все дурное из автора?
Разве не так поступал доселе Гоголь? Разве он Хлестаковым не изгонял из себя Хлестакова, Маниловым — Манилова? Но сейчас он ослеплен идеей приуготовления себя к подвигу описания прекрасного, которое не сможет явиться в его сочинениях в облике прекрасного, пока он сам не достигнет образца его. Еще одно заблуждение, и вновь прекрасное...
То был великий урок для него, и не только для него, но и для всей России. Гоголь пишет в предисловии к книге, что он издает ее потому, что она кажется ему нужной: «Сердце мое говорит, что книга моя нужна и что она может быть полезна». Он не ошибся. Еще и потому, что не мог, наверное, в тот час иначе высказаться, в другой форме поведать о происшедших с ним переменах. И оттого, что перемены, происшедшие в нем, были перемены, касающиеся всей России.
4
«Тут смешение», — сказал Ивану Киреевскому о книге Гоголя прочитавший ее священник. Тут смешение света и тьмы, духовного и душевного, бесстрастного и страстного, светского и религиозного. У Гоголя горячее сердце, добавил он, и эта сердечность берет верх над рассудительностью, над спокойствием и чистотой истины.
Гоголь слишком путал себя с Россиею, считали его критики, слишком уж много думал о себе, ставя ее на место себя, а себя на ее место. Такая подмена казалась кощунством. Гоголь призывал к «середине», но середины в суждениях о книге не было. Отмежевавшись в главе «Споры» от «славянистов» и «европистов», он возмутил и тех и других. Одни считали, что он слишком позорит Россию, другие — что ее чересчур воспевает. С. Т. Аксаков писал о безмерно вознесшейся гордыне Гоголя, который собрался всех учить, ничему порядочно сам не научившись. В «Московских ведомостях» появились три статьи беллетриста Н. Ф. Павлова — то была точка зрения Москвы, в Петербурге «Отечественные записки» осудили глухо книгу Гоголя — то была статья Белинского. Но сие было лишь предвестием бури.
Буря эта уже настигала Гоголя, она гнала его прочь из Европы, он доживал здесь последние дни. Первые тетради с главами будущей книги он стал отсылать Плетневу в августе 1846 года, последние — в конце того же года из Неаполя.
Гоголю не суждено было видеть события 1848 года в Европе вблизи, но он как бы предугадал их в своей книге. Говоря об издержках европейской цивилизации, он имел в виду именно то, что обнаружило себя в этих событиях, где героический порыв, как считал Гоголь, слишком дорого обошелся народу. От всего этого Гоголь хотел уберечь Россию. «Скорбью ангела загорится наша поэзия, — писал он, — и, ударивши по всем струнам... вызовет нам нашу Россию — нашу русскую Россию, не ту, которую показывают нам грубо какие-нибудь квасные патриоты, и не ту, которую вызывают к нам из-за моря очужеземившиеся русские, но ту, которую извлечет она из нас же...»
На эту Россию он уповал, на ее единственный путь возлагал надежды. То была Россия не католическая, не парламентская, не та, в которое, как говорил Гоголь, будут «править портные и ремесленники» (в это он и вовсе не хотел верить), а обновленная высшим сознанием, противостоящим «нечистой силе». «Уже готова сброситься к нам с небес лестница, — писал он, — и протянуться рука, помогающая возлететь по ней». Греза о лестнице, по которой бог будто бы сходит на землю, прогоняя злых духов (о ней рассказывает Левко в «Майской, ночи»), здесь перенесена на будущее всей России. Но отчего именно ей уготован этот удел? «Никого мы не лучше», -говорит в своей книге Гоголь, — но «нет у нас непримиримой ненависти сословья противу сословья и тех озлобленных партий, какие водятся в Европе и которые поставляют препятствие непреоборимое к соединению людей...»