Гоголь
Шрифт:
Защищали «Переписку с друзьями» заведомые реакционеры: остроумный и мрачный Вигель, А. О. Смирнова, П. Вяземский, тогда уже более реакционно настроенный, чем в годы, когда вышел «Ревизор». Вигель заявлял:
«Не могу описать восторгов, с которыми смотрел на Гоголя! Я смеялся над теми, которые сравнивали его с Гомером. Теперь я каюсь в том… И что за мысли, и какая их выразительность! С фейерверком сравнить мало их! В них нечто молнии подобное!».
П. Вяземский, которого Белинский назвал князем в аристократии и холопом в литературе, нашел в книге Гоголя нужный и спасительный перелом: Гоголь в своих художественных произведениях «задевает за живое не одни наружные и противные болячки: нет, он проникает вглубьон выворачивает всю природу и не
С хвалебной статьей по адресу «Переписки» выступил «начинающий» критик Апполон Григорьев. Статья была неудачная.
Общественно-политическая сторона «Переписки» заставляла забывать многие литературные высказывания Гоголя. Среди них есть мысли блестящие; даже и по ныне они заслуживают включения в хрестоматии и учебники. Статья «В чем же, наконец, существо русской поэзии» стоит многотомных критических трудов. Вот для примера, характеристика русского стиха:
«Этот металлический бронзовый стих Державина, этот густой, как смола или струя столетнего токая, стих Пушкина, этот сияющий, праздничный стих Языкова, влетающий как луч в душу, весь сотканный из света; этот облитый ароматами полудня стих Батюшкова; сладостный как мед из горного ущелья; этот легкий воздушный стих Жуковского, порхающий, как неясный звук эоловой арфы… — все они, точно, разнозвонные колокола, или бесчисленные клавиши одного великолепного органа разнесли благозвучие по Русской земле…»
Когда от нудных и скопидомских советов, как лучше разбогатеть помещику, как губернаторше подслушивать, что говорят кругом, обращаешься к этим и подобным страницам — как будто выходишь из склепа наружу, на солнечный свет.
ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ, КОНЧИНА
В конце декабря 1846 года умер один из ближайших друзей Гоголя, поэт Языков. Смерть его не произвела на писателя, по его собственному признанию, «тревожных чувств печали». Происходило это отчасти потому, что мысли Николая Васильевича были слишком поглощены судьбою «Переписки». Беспокоили прежде всего цензурные неурядицы: из книги было выброшено много такого, чему Гоголь придавал очень важное значение. В письмах он с возмущением указывает, что от книги остался какой-то «странный обглодок». «С меня сдирают не только рубашку, но и самую кожу». Происходит «совершенная бестолковщина».
Гоголь лишается сна, болезненные припадки усиливаются. «Все, что для иных людей трудно переносить, я переношу уже легко с божьей помощью и не умею только переносить боли от цензурного ножа, который бесчувственно отрезывает целиком страницы, написанные от чувствовавшей души и от доброго желания. Весь слабый состав мой потрясается в такие минуты. Точно как бы пред глазами зарезали любимейшее дитя — так мне тяжело бывает это цензурное убийство». (А. Смирновой, 1847 г. III, 365.)
Он обращается с мольбами к друзьям, чтобы они через сановных покровителей, через графа Виельгорского, князя Вяземского, Петровского добились включения в книгу запрещенных статей и мест.
Добиться этого не удается.
Книга вышла из печати. Гоголя беспокоит молчание друзей. Как встречена «Переписка»? Какие толки возбуждает она среди читателей, знакомых, среди критиков и литераторов? Отрезанный от России, больной, измученный нравственными потрясениями, одинокий, Гоголь с нетерпением ждет известий. Их все нет.
Приходят, наконец, первые известия. Почти повсюду «Переписку» встретили с негодованием. Правительству она кажется дерзкой и самонадеянной; почитатели Белинского считают ее изуверской, а автора чуть ли не лизоблюдом. Даже преданные Гоголю друзья, славянофилы, находя ее крайне неудачной, плутовской.
Гоголь кается: да, он впал в фальшивый тон, зарапортовался; в нем еще осталось много пороков, самонадеянности, честолюбия. Он поделом получил публичную оплеуху Жуковского, встретившего книгу неблагосклонно, он признается:
«Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу в нее заглянуть» (III, 398.)
Близкий
к отчаянию, он пишет Аксакову:«Ради самого Христа, войдите в мое положение, почувствуйте трудность его и скажите мне сами, как мне быть, как, о чем и что я могу теперь писать?.. Можно еще вести брань с самыми ожесточенными врагами, но храни бог всякого от этой страшной битвы с друзьями. Тут все изнеможет, что ни есть в тебе. Друг мой, я изнемог…». (1847 г. 10 июля.)
В своей «Авторской исповеди» Гоголь заявил:
«Над живым телом еще живущего человека производилась та страшная анатомия, от которой бросает в холодный пот даже и того, кто одарен крепким сложением».
Больше всего его возмущают нападки, будто он против народного просвещения: он всю жизнь только и думал о том, как бы написать полезную книгу для народа: ему только казалось, что надо прежде всего просветить тех, кто просвещает народ, то «мелкое сословие», ныне увеличивающееся, которое занимает разные мелкие места и, не имея никакой нравственности, несмотря на небольшую грамотность, вредит всем, за тем, чтобы жить насчет бедных.
Наряду с покаянными признаниями Гоголь думает, что книга его все же была нужна. Нужна она и ему самому: толки, разноречивые мнения помогают лучше узнать русское общество, а также и себя со всеми недостатками.
Он не изменял себе: от ранней юности шел он своею дорогой; дело его одно: окончание «Мертвых душ», хотя в письме к Шевыреву он готов сознаться, что в «Переписке» заметны следы его переходного состояния.
Настойчиво просит Гоголь друзей прислать ему печатные и устные отзывы о книге, не пренебрегая самыми ничтожными; но этим отзывам не будет оставлять себе представления о конкретных людях. Ему недостает свежих впечатлений, наблюдений, он ищет идеальных образов, хорошо в то же время понимая, что идеальные образы должны быть вполне жизненными:
« Не будут живы мои образы, если я не сострою их из нашего материала, из нашей земли, так что всяк почувствует, что это из его тела взято». (III, 368.)
Он был заносчив; это — правда; но он это делал, чтобы «задрать за живое»: русского человека трудно раскачать, но в раздражении он многое может наговорить. К тому же его очень торопили друзья выступить в печати. Хотя Гоголь и утверждает, будто он стал проще, но приведенные объяснения кажутся надуманными и неискренними.
Между прочим, московский кружок славянофилов выразил недовольство выпадами Гоголя в «Переписке» против Погодина. Гоголь ответил: «Занятый другим более для меня тогда занимавшим я о ней (о статье с выпадами — А. В.) просто забыл». (III, 391.) На это Шевырев справедливо возразил: «Да разве о таких вещах забывают?». В письме к самому Погодину Гоголь утверждал: он не отвергал его достоинств, а только не упомянул о них; в заключение же просил Погодина утешиться: бывает еще хуже, когда судят нашу душу и приходиться выслушивать всякие упреки от самых близких друзей: «Это еще потяжелее, чем презренье от презренных людей». Будем почаще обращаться ко Христу, двери церковные всем открыты.
Читая эти советы и поучения, невольно вспоминаешь обвинения Гоголя со стороны некоторых его близких, что он был двуличный человек, лицемер и Тартюф; действительно в этих оправданиях — фальшь, хитрость, раздражительность, черствость к друзьям под личиной смирения и богобоязненности. Тартюфом Гоголь, однако, не являлся уже по одному тому, что он был гениальный художник; кроме того, он не шутил с идеями; но неискренности, честолюбия, а иногда и ханжества у него порою не занимать было стать. Вместе с подвижничеством, с огромным внутренним горением, с мучительными исканиями лучшего в себе и в жизни это слагалось в крайне причудливый и противоречивый характер. Сюда еще следует прибавить житейские советы прижимистого украинского помещика, на которые он по-прежнему не скупился в письмах к матери и к сестрам. Труднее всего дается простота, — утверждал Гоголь. Ее у него не было и, может быть, никогда еще за всю свою жизнь не раздирался он так сильно внутренними и внешними противоречиями, как в эти годы… «Но… что же делать, если и при этих пороках все-таки говорится о боге?» (III, 348.)