Гоголь
Шрифт:
«Труп уже стоял пред ним на самой черте и вперил на него мертвые позеленевшие глаза».
Труп была тогдашняя Россия, трупом казался Гоголю Запад, трупом мнился ему весь мир, все материальное. Художник стоял один, во тьме, когда «лежит неподвижная полночь», всеми оставленный. Вокруг билась в окна несметная сила чудовищ, нечто хаотическое, косное, космически-безжизненное, материально-мертвое, готовое поглотить, как ничтожную песчинку, человеческую личность со всеми помыслами, чувствами и мечтаниями. Одно время заклятия искусством как будто помогали, но пришло время — они перестали помогать.
Тогда Гоголь пытался заклясть образины и низкую вещественность мира другим путем. Надо отказаться от внешней жизни, от всего материального, в пользу внутренней жизни. Надо построить в себе другой мир, мир Христа, христианского
Гоголь пытается создать красоту духовную, образы идеальных русских людей. Но для этого надо самому сделаться более чистым. Главным препятствием является низкая, греховная плоть. Как соединить ее с духовными помыслами и поступками? Как достигнуть гармонии? Человек сам этого достигнуть не в силах. Нужна помощь бога, его благодать. Крайне любопытно, как Гоголь определяет, что есть бог. На это очень мало обращали внимания.
«Бог есть, — пишет Гоголь, — действительно, серединавсего». (IV, стр. 8) Бог — благоразумие: «Без бога мне не поступить благоразумно» (IV, 51.) Но что такое середина и благоразумие?
«Я под словом „середина“ разумел ту высокую гармониюв жизни, к которой стремится человечество». (IV, 85.)
Итак, бог есть гармония. Он над миром, он — личность, но именно он предустанавливает гармонию, Очистив плоть, он должен воссоединить ее с духом. Этот бог — часто гоголевский бог.
Гоголь повсюду ищет гармонии — бога. Ему кажется, что «Одиссея» воскрешает забытую древнюю пору, когда еще люди не были «лоскутными», мелкими, когда было много младенчески-прекрасного, гармоничного и цельного, утраченного впоследствии человеком. Какое-то таинственное преображение плоти и духа, их органическое влияние мерещится ему при ожидаемом им всеобщем воскресении мертвых; он старается найти это преображение в таинстве причащения. («Размышления о божественной литургии».)
«Середина», «благоразумие», гармония по вере Гоголя даруются не умом, а мудростью, благодатью. Гоголь молит, вопиет об этой благодати, но не находит ее в себе. Он безблагодатен. Его вера, молитва — от жалкого человеческого ума, а не от сердца. Да и есть ли вера в нем, хотя бы и от ума? Он часто и такой веры не видит в себе.
Он никого не любит, он порочен, не в силах освободиться от лжи, от высокомерия, причуд. Пленение материальным миром ведет к человеческой гордыне, к своевольному бунту, к стремлению надо всем поставить свою власть, к личному обожествлению, к крайнему эгоизму. Он никогда не достигнет простоты, естественности, самоотречения. Его перо бессильно изобразить чистое, добродетельное, идеальное. Не бывать колдуну христианином. Будто непроизвольно, будто по наитию некоего злого духа продолжает он живописать мошенника Чичикова, обжору Петуха, небокоптителя Тентеникова, самодура Бетрищева, полоумного Кошкарева, распутного Хлобуева. Их фигуры прекрасны, но это только продолжение первого тома поэмы. Его глаза продолжают превращать живое в камни. А где же результат «душевного дела», где идеальные русские люди?
Огромным усилием воли, великим напряжением ума Гоголь снова чертит вокруг себя волшебный круг: создает утопию — воображаемый патриархально-крепостной строй, управляемый высоко-нравственными помещиками, капитан-исправниками, генералами и царем-первосвященником. Учитывая новые веяния, решительную победу меркантильного «мануфактурного века», он творит положительных героев: помещика-фабриканта Костанжогло и откупщика Муразова.
«Орлиное соображение вещей» и здесь во многом не изменило писателю: Костанжогло и Муразов, действительно, положительные характеры в том смысле, что им принадлежало ближайшее будущее в России: они шли на смену Коробочкам, Ноздревым, Плюшкиным, олицетворяли собой победоносный русский капитализм. В этом Гоголь не ошибся, представив их агентами своего «душевного дела». Что же в них
духовного, душевного? Костанжогло — только хозяин. «Возделывай землю в поте лица своего… Тут нечего мудрить». Землю он, однако, возделывает не своими, а крепостными руками. Костанжогло — кулак; он — груб, прижимист, он думает только о вещественном. Чичиков пришелся ему по нраву: рыбак рыбака видит издалека. Его идеал — «простая жизнь», то есть, крепостное хозяйство, освобожденное от хлама, от роскоши и заманок мануфактурного века, но уже с фабриками, которые «заводятся сами собой».Другое — представитель «душевного дела» откупщик Муразов, миллионщик, у него «нет соперников». Радиус велик. Он нажил миллионы без греха. Уж не смеется ли, не издевается ли над нами писатель, уверяя, что можно спаивать население без греха? Что же тогда остается посчитать за грех? Нет, гениальный писатель не смеется над нами. Кулак Костанжогло, откупщик Муразов взяты им именно для того, чтобы показать, как низкая вещественность мира совмещается с горными полетами духа: ведь человек это — чорт и ангел, роза и жаба, колдун и святой. Гоголь намеренно хотел соединить святость с откупом, кулачество с идеальностью в полном соответствии с существом, с направлением своего художественного творчества. «Вещественность», однако, на этот раз победила: Костанжогло вышел только кулаком-крепостником, а Муразов — откупщиком. Гоголь много смеялся над низменной, пошлой жизнью, но и она не оставалась пред ним в долгу: она сыграла с ним злую шутку, подсунув вместо идеальных русских лиц кулака и спаивателя.
Силен бес, сильна «вещественность». Кто знает, какие герои, события, какой конец поэмы по временам представлялся автору!
«В молодости, — рассказывает Иероним Ясинский, — в Нежине я слышал предание, что Чичиков должен был скончаться от несварения желудка, так как в его имение вздумал заехать и посетить его митрополит, и, не доверяя поварам и кухаркам, сам Павел Иванович в течение двух дней постоянно бегал на кухню, наблюдал и, что называется, перепробовал до объедения разных солений и сластей. Митрополит приехал, а Чичиков уже отдал богу душу, и тогда была сказана удивительная по ораторскому искусству, необыкновенная, попавшая во все хрестоматии, речь над прахом Павла Ивановича русским святителем». («Тайны Гоголя».)
Если это и выдумано, то выдумано превосходно, вполне в духе Гоголя. Особенно в его духе речь митрополита над трупом Павла Ивановича; кощунство не раз позволял себе Гоголь: вспомним церковь в «Вии», Казанский собор, куда забежал нос майора Ковалева. И разве он не признавался, что многие содрогнулись, если бы знали, какие чудовища готов он был иногда изобразить.
Стремление быть лучше уводило в аскетизм, в христианскую догматику, а «орлиное соображение вещей» все более ярко и ясно обнаруживало отвратительные образины и низменную вещественность. Пропасть между материей и духом расширялась и углублялась. Она уже походила на ту пропасть, у которой сторожил колдуна в Карпатах страшный всадник: «дна ее никто не видал». Бог не помогал, благодать и молитвы не спасали художника. «Труп уже стоял пред ним на самой черте и вперил на него мертвые, позеленевшие глаза». Художник пал бездыханным, предварительно превратив себя в живой труп.
Гоголь совершил суд над собой с состоянии болезненного припадка. Здесь уместно несколько подробнее сказать об его болезни. Доктор Баженов утверждал, что Николай Васильевич еще смолоду заболел припадками периодической меланхолии.
О болезни Гоголя в настоящее время можно сообщить больше, чем сообщил тридцать с лишним лет назад Н. Н. Баженов. Психопатология за эти года сделала значительные шаги вперед.
Гоголь принадлежал к шизоидным темпераментам с шизофренической наклонностью. Отличительная черта этих шизоидов — колебания между крайней впечатлительностью и тупостью. Кречмер так определяет шизоидов:
«Только тот владеет ключом к пониманию шизоидных темпераментов, кто знает, что большинство шизоидов отличаются не одной только чрезмерной чувствительностью или холодностью, но обладают тем и другим одновременно». («Строение тела и характер».)
Шизоид тверд, как железо, и способен на самые тонкие и сентиментальные чувства. Между собой и миром он ощущает завесу как бы из стекла. Он оторван от внешнего мира. В нем отсутствует единство и последовательность поступков, он как бы склеен из лоскутков. Отсюда неожиданности и странности в поступках.