Гоголь
Шрифт:
В середине сентября он вместе с Языковым направился в Венецию, а 27 сентября 1842 года они были в Риме.
В ПОИСКАХ ИСТИНЫ
В Риме стояли теплые, прозрачные осенние дни. Пестрая уличная толпа, шумные остерии, монахи в черных и коричневых сутанах, нагруженные фруктами или хворостом ослики — все это было таким же, как и раньше. По-старому выглядел и узкий четырехэтажный дом на Виа Феличе, 126, в котором и остановились Гоголь с Языковым. Больной, с трудом передвигающийся Языков — во втором этаже, а Гоголь — на третьем. На четвертом же поместился давний знакомец Гоголя, адъюнкт математики Петербургского университета Федор Васильевич Чижов, недавно примкнувший к компании московских славянофилов.
Все они собирались по вечерам
Разговор плохо вязался. Гоголь задумчиво сидел, опустив голову и заложив руки в карманы. Иордан, ожидавший интересных рассказов или разговоров, не выдерживал:
— Николай Васильевич, что это вы с нами так экономны на свою собственную особу? Расскажите хоть что-нибудь!
Гоголь отмалчивался или неохотно рассказывал старые, давно всем известные анекдоты. Он был сосредоточен в кругу своих сокровенных мыслей и предпочитал молчать.
— Что это, Николай Васильевич, вы ни слова не хотите промолвить? — не успокаивался Иордан. — Мы вот все труженики — работаем каждый день, идем к вам вечером, надеемся отдохнуть, рассеяться… Неужели мы все должны только покупать вас в печати?
Гоголь усмехался, но продолжал отмалчиваться. Лишь иногда он приоткрывался и вступал в разговор. Но и разговор этот больше напоминал поучение, чем дружескую беседу. Его речь утратила былой юмор, непринужденность. Гоголь говорил книжно, торжественно, с нескрываемым чувством превосходства. Он сообщил, что ждет известий из России, что разослал всем своим друзьям письма с просьбой сообщить ему мнение о его книге и прислать ему собственные записки с живыми фактами о том, что совершается в разных концах страны.
— Но отчего же вы сами не вернетесь на родину, чтобы лично присмотреться к тому, что там совершается? — с удивлением спросил как-то Чижов.
— Кроме болезненного состояния моего здоровья, потребовавшего теплого климата, — задумчиво отвечал Гоголь, — мне нужно это удаление от России затем, чтобы пребывать мыслью в ней. Находясь сам в ряду других, видишь перед собой только тех людей, которые стоят близко от тебя: всей толпы и массы не видишь. Да и все люди, с которыми я встречался в России, большею частью любили поговорить о том, что делается в Европе, а не в России. А между тем я никогда еще так не чувствовал потребности знать современное состояние нынешнего русского человека, тем более что теперь так разошлись все в образе мыслей, что нужно ощупать рукою каждую вещь, не доверяя никому.
— А как подвигается вторая часть «Мертвых душ»? — рискнул спросить Чижов, хотя и знал, что Гоголь не любит напоминаний о своей книге.
— Все говорят, что время печатать второе издание поэмы вместе со вторым ее томом, — недовольно произнес Гоголь. — Но если так, тогда нужно слишком долго ждать. Сочинение мое гораздо важнее и значительнее, чем можно предполагать по его началу. Если над первой частью я просидел шесть лет, то, рассудите сами, сколько должен я просидеть над второй. Ранее чем через два года мне ее не удастся закончить.
Разговор прервался. Гоголь помрачнел и ушел, даже не попрощавшись с собеседниками.
Огорчали Гоголя и дела с изданием его сочинений в Петербурге. Неопытный в издательских делах Прокопович совершенно запутался в отношениях с типографщиками, в корректурах, в закупке бумаги для печатания. А цензура не пропускала третий и четвертый тома. Издание задерживалось, задерживались и деньги, на которые Гоголь рассчитывал. Только в январе 1843 года все затруднения были преодолены, и четыре тома его сочинений вышли из печати.
Однако внешний вид издания огорчил Гоголя — книги получились слишком тонкими, бумага просвечивала, в текстах оказалось очень много поправок Прокоповича, который, воспользовавшись разрешением, слишком (рьяно, правил его произведения, и в самом деле отнесясь к ним как к тетрадям своих учеников.
В третьем томе была впервые напечатана повесть «Шинель», одно из величайших созданий писателя. В «Шинели» Гоголь поднял свой голос в защиту простого, маленького человека, угнетенного и духовно изуродованного окружающим его обществом, несправедливостью социальных отношений. В этой повести особенно полно проявился гуманизм
писателя, его сочувствие страданиям бедняков, его гневная ненависть по адресу самодовольных, эгоистических хозяев жизни. В «Шинели» Гоголь протестует против унижения человека, против несправедливости, грубости, ущемления человеческого достоинства. Приниженный и забитый Акакий Акакиевич Башмачкин, которого мечта о новой шинели как бы воскрешает к новой жизни, возвращает потерянное чувство человеческого достоинства, становится жертвой наглого грабежа. И его горькая судьба, трагическая катастрофа, с ним происшедшая, никого не волнует и не тревожит.Выступая против бесчеловечия и эгоизма господствующих классов, против поругания человеческого достоинства, Гоголь высоко поднял светоч гуманизма, положил начало той борьбе за счастье обездоленного человека, которую в дальнейшем так широко и плодотворно повела русская литература.
Кроткий и бессловесный при жизни, Акакий Акакиевич после смерти выступает мстителем, пугая тех, кто его унижал и угнетал, Эта гневная нота протеста, резкое обличение писателем сферы «значительных лиц», распоряжающихся судьбой простого человека, выражали смелое отрицание существующего порядка вещей, которое, хотя и не было до конца осознано самим писателем, наполняло его творчество протестующим, демократическим пафосом. Но Гоголь под влиянием все усиливающегося страха перед ростом революционного подъема в Европе, измученный своей болезнью, стал все больше отходить от этого протестующего гуманизма «Шинели», склоняться на сторону религиозного примирения.
Его охватило душевное смятение. Все острее надвигался вопрос: что делать дальше? Гоголь оказался на чужбине без всяких средств к существованию. Неопределенность материального положения так же глубоко его беспокоила. Деньги, вырученные от продажи первого тома, и те, которые, возможно, поступят по выходе собрания сочинений, были уже распределены на уплату долгов.
Лучше умереть с голоду, чем спешить с окончанием второй части и выдать слабую и незрелую вещь! И он пишет Шевыреву длинное письмо, в котором просит прийти ему на помощь. «Прежде всего, — говорит он в этом письме, — я должен быть обеспечен на три года. Распорядитесь как найдете лучше со вторым изданием и с другими, если только последуют, но распорядитесь так, чтобы я получал по шести тысяч в продолжении трех лет всякий год. Это самая строгая смета; я мог бы издерживать и меньше, если бы оставался на месте; но путешествия и перемены мест мне так же необходимы, как насущный хлеб…»
Гоголь с грустью оглядел все свое имущество: крохотный чемодан и четыре пары белья, три галстука. Вот и все его состояние. Свою половину имения он давно отдал в собственность матери и сестер. Все эти годы он жил в долг. Жил, рассчитывая каждую копейку, отказывая себе во всем. Теперь вновь надо обращаться к великодушию Погодина, далеко не тароватого в денежных делах, и Сергея Тимофеевича Аксакова, который и сам вечно сидит без денег!
Но что остается делать? Его труд, его поэма, ее грандиозное продолжение требуют жертв. «От вас я теперь потребую жертвы, но эту жертву вы должны принесть для меня, — обращается он к друзьям. — Возьмите от меня на три или на четыре даже года все житейские дела мои. Тысячи есть причин, внутренних и глубоких причин, почему я не могу и не должен и не властен думать о них».
Он стал капризен. Во время обеда, спросив какое-нибудь блюдо и едва дотронувшись до него, зовет лакея и требует его переменить. Целыми днями он сидит дома и читает книги религиозного и нравственного содержания: «О подражании Христу» средневекового мистика Фомы Кемпийского, «Размышления» римского императора Марка Аврелия.
Вот он жалуется на неблагодарность людей, не понимающих его, не понимающих великого значения дела, которое он призван совершить! Но даже языческий император призывал спросить: не в самом ли человеке заложена причина этой неблагодарности? «Во всяком случае, — учил Марк Аврелий, — когда придется тебе жаловаться на человека неблагодарного или вероломного, обратись прежде к самому себе, ты, верно, был сам виноват или потому, что, делая добро, имел что-нибудь другое в виду, а не просто делание добра и захотел скоро вкусить плоды своего доброго дела. Но чего ищешь ты, делая добро людям? Разве уже не довольно с тебя, что это свойственно твоей природе? Ты хочешь вознаграждения? Это все равно, если бы глаз требовал награды за то, что он видит, или ноги за то, что они ходят!»