Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Голод и изобилие. История питания в Европе
Шрифт:

Этот симбиоз отмечается главным образом в культурах питания Центральной Европы (Франции, Германии), но затрагивает и Британские острова, хотя еще в XII в. сын Генриха II Плантагенета отказывался пить вино, считая его «чужеземным» напитком (и мы знаем, что за столом Илиспона, правителя Бретани в IX в., пили молоко). С другой стороны, и средиземноморские страны в немалой степени восприняли культурный вклад «варваров»: вспомним хотя бы, какую важную роль (даже и сегодня) играет пиво в испанском застолье.

Точно так же в Европе, пережившей нашествия варваров, происходит доселе невиданное слияние культуры мяса и культуры хлеба: в конце концов оба продукта приобретают статус (как в идеологическом, так и в материальном плане) первостепенной и необходимой еды. Между ними, как мы увидим, будет время от времени возникать напряжение, проявляться противоречие, но по существу они достигнут согласия и, так сказать, мирного сосуществования. В биографии Уго, аббата монастыря Клюни во второй половине XI в., говорится, что он раздобыл все необходимое для раздачи беднякам: panes et carnes[9]

поступали в монастырь из имений и с рынков, «огромное множество хлебов и груды мяса скапливались у него».

В подражание терминологии, которую используют историки, изучающие общественные институты, назовем эту модель питания «римско-варварской».

Обжорство и посты

Отношение к количеству потребляемой пищи тоже коренным образом изменилось. Для греческой и римской культуры высшим идеалом была умеренность: поглощать пищу следовало с удовольствием, но не жадно, предлагать ее щедро, но без хвастовства. Такая модель поведения описывалась в литературе как наилучшая, образцовая; ее придерживались персонажи, которые должны были вызывать всеобщее восхищение. Биограф императора Александра Севера пишет, что «его пиры никогда не были ни роскошными, ни чересчур скромными, но отличались изысканным вкусом» и что «каждое блюдо подавалось в разумных количествах». Излишне говорить, что на каждого Александра Севера, поступавшего таким образом, приходился один, а то и два Тримальхиона, прославивших себя совсем иным поведением: обжорство и расточительство всегда присутствуют в истории, как и — наоборот — скупость и отвращение к жизни. Но очевидно, что эта культура видела в равновесии высшую ценность и относилась негативно к любой форме поведения, которая от него отклонялась: об избыточном потреблении пищи или об избыточном воздержании рассказывается в презрительном тоне; человек, оставивший по себе такую память, вызывает подозрения. Когда Эсхин и Филократ «превозносили Филиппа, вспоминая, как прекрасно он говорит, как хорош собою, и даже… как много может выпить в кругу друзей, Демосфен язвительно шутил, что, дескать, первое из этих качеств похвально для софиста, второе — для женщины, третье — для губки, но для царя — никакое»[10]. К этой странице из Плутарха можно было бы присовокупить многие другие, из других авторов: Ксенофонт считает умеренность в еде «самым важным пунктом в воспитании как мужчин, так и женщин»; Светоний с презрением говорит о том, что Тиберий сделал квестором человека, который однажды во время пира выпил целую амфору вина, и так далее.

Напротив, кельтская и германская культурная традиция воспринимает «великого едока» как положительного героя: он много ест и много пьет и именно через такой тип поведения выражает свое чисто животное превосходство над себе подобными. Не зря в таких обществах распространена ономастика, взятая из животного мира, особенно из мира прожорливых хищников: вспомним, сколько Медведей и Волков заполняют архивные документы и литературные памятники. Идеал умеренности не встречает понимания среди правящей верхушки новой Европы, особенно там, где было сильно «варварское» влияние, где образ отважного воина — это и образ человека, способного поглотить огромное количество еды и питья: такого героя описывают германские мифы и рыцарские поэмы, такой тип потребителя пищи — сильного, прожорливого, ненасытного — предпочитается и ценится. «Есть у меня искусство, которое я берусь показать: никто здесь не съест своей доли скорее меня», — говорит Локи в исландской саге, рассказанной в «Младшей Эдде», усаживается возле корыта с мясом и вызывает собравшихся на состязание. Логи принимает вызов и побивает аса, «съев мясо, да вместе с костями, а с ним и корыто»[11]. Потом вступает в игру Тор и состязается в питье из рога. Такое проявление животной силы, демонстрация чисто физической мощи будет долго встречаться в европейской литературе.

Когда Карл Великий заметил, что один из его сотрапезников, словно дикий зверь, объел и разгрыз великое множество костей, высосав из них мозг и сбросив их под стол, он без колебаний признал, что перед ним «храбрейший воин», и выяснил, что это — Адельгиз, сын короля лангобардов. «Он ел, как лев, пожирающий добычу», — говорили о молодом воине, и нескрываемое восхищение присутствующих показывает, что именно это тогда и понималось под «мужеством». В конце концов, был прав Аристофан: «Варвары считают тебя мужчиной, только если ты способен сожрать гору».

Более всего подобные ценности обнаруживаются в образе жизни франкской аристократии — там они представляются чуть ли не обязательными. Биограф Оддона, аббата монастыря Клюни, который с детства проявлял необычайную умеренность в еде, не может не подчеркнуть, что это «противоречило природе франков». А когда в 888 г. пресеклась Каролингская династия и епископ Меца пригласил знатного итальянца Гвидо, графа Сполето, как возможного претендента на французский престол, перед ним поставили «множество еды, согласно обычаю франков», но выяснилось, что Гвидо привык довольствоваться немногим, и именно по этой причине, уверяет автор X в. Лиутпранд из Кремоны, ему было в престоле отказано. Избиратели сочли, что среди достоинств короля немалую роль играет здоровый аппетит. Тот же автор утверждает, что «король греков» (император Византии) Никифор Фока — человек презренный, ибо любит зелень и не пьет вина; зато превозносится Оттон Великий, «король франков», который «никогда не скареден и презирает низменные кушанья».

В лоне церкви тоже можно встретить аналогичное противоборство в привычках потребления пищи между средиземноморскими и центральными странами, между «римским» и «германским» миром. Знаменательно, что

церковные круги Северной Европы оказываются особенно чувствительны к проблеме «обильной еды» и в предписаниях, касающихся питания клириков, предусматривают такие «нормы», которые римская курия, не колеблясь, признает циклопическими: по поводу количества пищи и питья, установленного в 816 г. в Ахене для регулярных каноников, Латеранский синод в мае 1059 г. высказался в том смысле, что такой рацион «подобает обжорству циклопов, а не христианской умеренности». И наоборот, монастырские уставы севера Европы (вспомним хотя бы устав ирландца Колумбана) более жестки и строги в установлении постов, покаяний и прочих ограничений в пище: тут очевидна полемика, реакция «от противного» на ту же самую модель питания. Монах уходит из общества, которое выдвигает еду на первое место среди мирских ценностей, — значит, среди ценностей духовных первое место займет отказ от еды. Напротив, монастырские уставы, выработанные в средиземноморском регионе (устав, получивший название «Правило Учителя», и другой, знаменитый, Бенедикта Нурсийского), отличаются большей уравновешенностью, индивидуальной сдержанностью, этой великой бенедиктинской добродетелью, в которой можно усмотреть чуть ли не христианский «перевод» греко-римского понятия меры.

Но нельзя со всей определенностью утверждать, будто христианская культура полностью подчинена понятию меры. Документы свидетельствуют о сильном противодействии этому идеалу, которому часто предпочитается строгая практика аскетизма, лишений, жертв. Устанавливаются именно такие ценности, включающие в себя стремление к крайностям, модели совершенной жизни, следуя которым одни приходят к святости, а другие (и их большинство) восхищаются духовным подвигом. Но во всяком случае первым и основным правилом монастырского питания (конечно, не единственным, но долгое время именно оно считалось наилучшим способом достичь спасения) был отказ от мяса: он соблюдался тем строже и неотступнее, чем большей ценностью обладал этот вид питания в обществе властей предержащих. Из этого общества происходила большая часть монахов; противодействие его ценностям и воодушевляло монастырскую культуру.

Что же до мира крестьян и «бедноты», которому пытались подражать монахи в своем образе жизни, то можно быть уверенным, что он разделял скорее ценности знати, нежели монастыря: от бедности крестьяне охотно бы отказались. В отличие от знати крестьяне не могли себе позволить объедаться, но не надо думать, будто они этого не желали. Они, конечно, мечтали об обжорстве (позже литература зафиксирует поразительные примеры народной образности в рассказах о мифической стране изобилия, «стране Кукканья», или «Кокань»), а иногда и предавались ему по праздникам или по каким-то особым поводам. И все же культурная и психологическая перспектива у всех одинакова: мы не можем представить себе этот мир всегда страдающим от голода, а вот от страха перед голодом — можем; именно этот страх заставляет лихорадочно поглощать все, что есть. Те же монахи, если исключить периоды поста, «ели беспорядочно и много»: М. Руш подсчитал, что в богатых монастырях ежедневные рационы редко опускались ниже 5000–6000 калорий. Такова была «одержимость пищей, важность, приписываемая еде и, по контрасту, страдания (и заслуги) умерщвления плоти» (Л. Мулен).

Таким образом, в европейском обществе на заре его истории отмечаются разные и противоречивые модели потребления и отношения к пище, но имеется некая общая логика, связующая их; некое циклическое движение, в ходе которого они сменяют друг друга. Более значимым, чем противопоставление «римской» и «варварской» моделей, становится противопоставление модели «монастыря» и модели «знати»: между ними разыгрывается сложная партия, цель которой — установление культурной гегемонии; игра эта многолика и многозначна; ценности общественной этики сталкиваются в ней с ценностями религиозной морали; причины, обусловленные голодом, с прерогативами власти (не считая других переменных величин, таких как удовольствие и здоровье, к которым у нас еще будет случай обратиться).

Проблема усугубляется, когда монарха германского происхождения, глубоко укорененного в культуре своего народа и своего класса, обстоятельства вынуждают перестроиться, воплотиться в римского императора, приняв на себя все бремя уравновешенности и меры — пожалуй, неподъемное для «варвара», — какое нес этот образ. Речь идет о Карле Великом; в его отношении к еде (во всяком случае, в образе, какой остался от его застолий) легко обнаружить черты величайшего напряжения, с трудом сглаживаемых противоречий между требованиями различной природы: быть королем франков, императором римлян и вдобавок христианином. «Он был умерен в пище и питье», — заявляет его биограф, верный Эйнхард, но ему и не остается ничего другого: и потому что так должен вести себя христианский правитель, и потому что так написал Светоний в жизнеописании Августа, которое является для Эйнхарда эталоном. Но тут же он должен (или скорее поддается желанию) поправиться: да, Карл был умерен в еде и питье, «но более умерен в питье… а в еде ему не удавалось достичь того же, и он часто жаловался, что посты вредят его здоровью». Описание обычной трапезы Карла тоже проникнуто этим противоречием между христианской этикой умеренности и близким воину понятием изобилия в еде. В самом деле, Эйнхард утверждает, что на ужин императору подавали «только четыре перемены блюд»: значимым является контраст между довольно приличным количеством перемен (четыре) и наречием «только» (tantum), каким определяет его Эйнхард. Тем более что сюда не включается — как будто она подразумевается сама собой — дичь, «которую егеря жарили на вертеле и которую он [Карл] ел охотнее всего другого».

Поделиться с друзьями: