Голод. Дилогия
Шрифт:
– Арг!
Ремини постарался. Когда Марик все-таки содрал с глаз накрепко завязанный пояс, неведомый зверь, напоминающий окутанную клоками шерсти и искрами или хлопьями сажи огромную собаку, уже преодолел полосу иччи. Он пробил ее грудью, не прижимаясь к дубу, и вряд ли пострадал при этом. Стоявшие на ветвях два воина выпускали в него сверху стрелу за стрелой, но с таким же успехом они могли обстреливать корни древесного гиганта. Стрелы отскакивали от шкуры едва ли не с металлическим звоном, те же, что оставались в ней, скорее запутывались в шерсти, чем достигали плоти.
– Арг! – вновь истошно завопили ремини, оставшиеся внизу, и ринулись вперед, взметнув короткие мечи.
Насьта что-то выкрикнул за спиной Марика, но тот не шелохнулся, даже когда первая стрела просвистела у него над ухом и отскочила от плеча неведомой твари. В следующее мгновение зверь сшиб одного из ремини ударом в грудь, а второй лишился руки с зажатой в ней мечом от одного лишь поворота
– Такушки, выходит? – почему-то почти завизжал за спиной Марика Насьта.
Очередную стрелу он выпустил с задержкой, и она должна была пронзить один из вспыхнувших на мгновение желтым огнем ужасных глаз, но огни погасли, и стрела вновь отскочила от морды, словно попала в покрытый железом щит! «Эх, – скользнула в голове Марика предательская мыслишка. – Если охотник гибнет на охоте – это говорит только о дурости охотника. Не лезь на зверя, которого не можешь взять». Именно эти слова произносил однорукий староста все три раза, когда покрытый кровью и ссадинами Марик приходил в деревню за помощью, чтобы принести из леса медвежью тушу. Правда, и после этого никто в деревне не признал Марика настоящим охотником, даже добытых медведей списали односельчане на ставшее уже привычным упрямство «звереныша» и на его же необыкновенную везучесть. Но и везучести, как говорил отец, может наступить предел. Если не взнуздывать ее, как необъезженного коня. Тут главное – не медлить. Да, ни один из добытых Мариком медведей не двигался так быстро, но каждый из них был значительно крупнее неизвестного чудовища. Конечно, дурацкая медвежья привычка вставать на задние лапы изрядно облегчала охотнику задачу, и вряд ли подобной привычкой обладал гигантский волк или пес, но так и свернуть в сторону, набрав ход, он вряд ли смог бы. Перестал бы уже зря выпускать стрелы ремини, или это и хорошо, что зверь не открывает желтых глаз? Только бы не промахнуться. Только бы не оплошать!
Сколько раз на деревенской поляне Марик бегал с дубовой бочкой, изображая медведя? Сколько раз сам приседал с копьем, приготовившись попасть в коричневый треугольник, похожий на отметину на горле зверя? Тысячи и тысячи! Уж и вспоминать не надо, тело само знает, как распределить два или три мгновения, за которыми будет или полог смерти, или грубое, но одобрительное ворчание старосты. Марик привычно опустил копье, опустился на одно колено, сунул вспотевшие руки в пыль, ухватился за древко и одним движением загнал пятку оружия в траву, в землю – пусть даже она выморочена колдовством неизвестного колдуна, – надеясь, что не вырвет копье от удара, что упрется оно в корень или в глухой дерн, но спасет охотника, не даст разметать на части его податливую плоть, и в последнее мгновение перед унесшим его во тьму ударом разглядел несущуюся на него ужасную тварь и почувствовал благодарность однорукому придире, что докучал ему упражнениями больше, чем другим ученикам…
Глава 4
Кузнец
Марик проснулся так, как просыпался в детстве. Только в детстве ощущение гнетущего одиночества перехлестывалось упоением свободой. Отец пропадал за рекой, где пытался отстоять от врагов почти уже утерянную родину или, может быть, чуждался Марика, словно его похожий на собственную мать сын одним видом навевал болезненные воспоминания. Марик жил с чужим стариком и вовсе не задумывался о том, Лируд ли приютил сироту при живом отце, или отбывший в очередной поход отец дозволил бросившему колдовство мудрецу встретить под крышей рода Дари дряхлость и смерть. Так или иначе, но Лируд еще держался молодцом, за мальчишкой приглядывал и не сразу отдал его в истязание однорукому ветерану. Он словно позволял Марику насладиться детством, и оно казалось тому прекрасным, особенно по утрам, когда переставали ныть полученные за день синяки и царапины, а очередной день только разгорался над густыми кронами мглянских чащ и еще не успел ни огорчить, ни разочаровать мальчишку. Теперь все повторялось. Где-то в отдалении постукивал молот кузнеца, над головой пели птицы, а на щеках играли утренние лучи Аилле. Нет. Все-таки не лучи, а пальцы…
Никогда ничьи пальцы не касались его лица – не очерчивали профиля, губ, не щекотали скул, не гладили щек. Никогда запах женщины не наполнял его ноздрей столь явно, не скользил невидимыми нитями у висков, не накапливался на языке. Никогда ни одна женщина не приближалась к Марику, потому что жил он с Лирудом на отшибе, в деревне появлялся не часто, да и не принято было у бальских матерей привечать чужих мальчишек, тем более замирающих перед ними со счастливой улыбкой. Ладно бы просто сиротой считался – так он же коротал ночи в одном доме со стариком, которым бальки детей пугали! Деревенские девчонки рассыпались с визгом при одном появлении Марика! Иногда, как правило, на деревенских сходах или праздниках, когда разгоряченная толпа ненароком прижимала к нему какую-нибудь юную бальку, Марик успевал втянуть дурманящий
запах, пока та с возмущенным криком не отскакивала в сторону, но прикосновения… Он не знал, что это такое. А пальцы скользили по коже, гладили ее, и делали это с нежностью… «С нежностью», – подумал о непривычном Марик и начал всплывать в явь, надеясь на то, что, когда сон пройдет, прикосновения все же останутся. Потому что так касаться лица могла только мать. И он прошептал едва слышно: «Мама», и пальцы услышали, потому что оставили покрытый юношеским пушком подбородок мгновенно, и, открыв глаза, Марик увидел удивительно милое лицо. Милое и незнакомое. Девушка была светлокожа и добра. Доброта сквозила и в струнах полных губ, и в линиях чуть великоватого носа, и в румянце на нежной коже, и в приподнятых тонких бровях, и, главное, в больших, но вовсе не реминьских глазах. «Нет», – смешно покачала она головой, потом быстро подалась вперед, прижалась губами к его губам, вскочила и убежала.Сердце Марика замерло, затем забилось в груди, как брошенная в траву серебристая рыба, и он не провалился обратно в темноту только потому, что тут же высунул язык и слизнул запах с губ. Где-то в отдалении послышался знакомый голос, Марик зажмурился, отгоняя накатившую слабость, сел, но оглядеться не успел, потому что грудь пронзила боль, а когда он схватился за стянутые тугой повязкой ребра – боль вцепилась и в руку.
– Эй, не спеши, парень!
Насьта откинул полог, затем сдернул ткань с кривого окна, и лучи Аилле заставили Марика зажмуриться. Он заморгал, огляделся и потянулся за одеждой, которая висела на бечеве, натянутой поперек крохотной, шесть на восемь локтей, хижины, сплетенной из стеблей болотной травы.
– Ну что ты будешь делать? – сцепил пальцы на округлом брюшке Насьта. – Говорил я ей, что этого парня к ложу веревками прикручивать надо! Тебе еще неделю, дурень, лежать!
– Отлежимся еще, – буркнул Марик, попытался встать, чтобы натянуть порты, но голова у него закружилась, и он едва не упал. – Сколько я без памяти был?
– Три дня, – с готовностью сообщил Насьта и тут же добавил, присев на край постели, устроенной почти на уровне земляного пола: – Вот такушки, дорогой мой «неколдун»! Нанижу, что увижу, куда следую – не ведаю? А зелье-то, заморочь меня поперек, должно было тебя неделю еще смурить!
– Какое зелье? – нахмурился Марик. – Какую неделю? Ты, стрелок, и о трех днях не завирайся! Хотя, честно говоря, есть я хочу так, словно вторую неделю без крошки во рту!
Он уже успел влезть в порты и теперь с недоумением разглядывал тугую повязку поперек груди и какой-то странный травяной компресс на левой руке, примотанный к предплечью высушенной плетью лесного вьюна.
– И чего бы мне тут лежать три дня? – Марик почесал затылок здоровой рукой. – Судя по всему, перелома ребер нет, хотя грудь ломит, на руке ссадина или неглубокая рана. Так? Наверное, эта зверюга крепко засадила мне по ребрам и я действительно вылетел из яви? Это ведь вчера было? Ну-ка посмотри мне в глаза, парень! Кто ходил за мной? Эта девчонка?
– Она, – кивнул Насьта, не оставив места насмешке даже в уголках глаз. – А зелье тебе давали, чтобы беспамятство твое сном обернуть: во сне болезни легче сходят. Другие болезни… а та, что тебя зацепила, жизнь твою по-любому должна была без остатка высосать…
– Три дня? – словно не слыша слов Насьты, еще раз уточнил Марик и почувствовал, как жар охватывает и тело его, и лицо. – Она… Она ходила за мной?
– Могу повторить еще, – не отвел взгляда Насьта. – Ходила, сидела, омывала, подтирала, убирала, подкармливала. Девчонку, кстати, Орой зовут. Да не в ней дело. И в ней, конечно, тоже, но… Ты здорово меня удивил, Марик. И не только меня. Хотя… ладно. Только потому ты здесь! Стоять можешь?
– Не сомневайся, – огрызнулся баль, с трудом поднимаясь на ноги.
– А вот не должен стоять-то, – серьезно ответил Насьта и шагнул к выходу. – Хотя я-то отчего-то был уверен, что встанешь. Пошли – раз уж стоишь, значит, и шагать сумеешь, самое время бросить чего-нибудь в рот. Неделю не неделю, а три дня, кроме древесного сока, в тебя ничего не вливали… Ну так и выхода из тебя особого не было. Или был? Ладно, захочешь – у Оры спросишь. Чего ждешь-то? Так идешь или нет?
Скрипнув зубами, Марик сунул ноги в сапоги и, затягивая на груди шнуровку, вышел наружу и замер. Никакого болота вокруг не оказалось. Аилле светил прямо в глаза, поэтому баль заморгал, поднял ко лбу ладонь, но разглядеть сразу что-либо не смог. Только понял, что стоит он на лесистом гребне напоминающей огромную чашу зеленой котловины и не видит впереди не только какого-нибудь жилья, но даже и намека на опушку, просеку или узкую стежку. Ни дымка не поднималось над лесом, наполнившим котловину зелеными волнами удивительных крон, и звон молота, который в хижине казался близким, отчего-то теперь сгинул в птичьем гаме. Марик оглянулся, удивился, что и его хижина растворилась в густом орешнике и неразличима даже вблизи, но Насьта явно не собирался любоваться кудрявыми кронами, потому что спустился по склону и начал призывно махать рукой. Баль недоуменно пожал плечами, тут же отметил гримасой пронзившую грудь и руку боль и заковылял следом.