Голод. Нетолстый роман
Шрифт:
Все разговоры в доме крутились вокруг двух вещей: женской физиологии и еды. Впоследствии ни с тем ни с другим у меня не сложилось нормальных отношений. Еды было много – и почти всегда невкусной. Даже на мой единожды отмеченный с подружками день рождения были поданы зразы-полуфабрикаты и уже призадумавшийся крабовый, на котором мать зачем-то майонезом попыталась написать «С днём рождения». Надпись была уродливой, девочки ковырнули, но не стали есть, а мне хотелось плакать от мысли, что мать потратила на меня столько времени и стараний. А врачей я просто терпеть не могла – и безразличных, с холодными руками, из районной поликлиники, и ленивых частников. Никто из них так и не сумел вылечить мой цистит – тот самый, которым всю жизнь мучилась носившая в феврале мини-юбки мать. Повзрослев, я только удивлялась: вот как так – медсестра ведь. И наперекор ей надевала длинное, колготы, рейтузы. Это не помогало: раз в три месяца кто-то невидимый совал мне в вагину раскалённые ножи.
Мать
У меня оправдания не было, поэтому я пёрлась с матерью в храм и задавалась вопросом: почему я должна – прямо сейчас, не почистив зубы, – рассказывать незнакомому человеку о том, что я ем слишком много сладкого / смотрю порно / мастурбирую / завидую подруге Лере / пью с ней «Ягуар» за гаражами? Почему у него есть право «простить» мне сделанное? Почему в церкви нельзя сидеть на лавочке? Зачем они тогда там стоят? Почему любой местной бабке интересно, не насиделась ли я в школе? Почему они бьют меня по коленке – в знак того, что тут нельзя класть ногу на ногу? Почему отчитывают меня за то, что я пришла в джинсах? Почему среди маминых пациенток есть женщины, делающие двадцать седьмой аборт, а есть те, кто не может забеременеть после четвёртого ЭКО? Почему, если считается, что причащаться с одной ложки гигиенично и вообще благодать, туберкулёзного больного всегда ставят в конец очереди?
Я спрашивала, но не получала ответа.
Выклянчить сидение на лавочке, минуя исповедь и причастие, можно было двумя способами. Первый – остаться ночевать у Ба, которая то ли волей советской прошивки, то ли характера (думаю, оно) не изменяла атеизму. Оттого, передав внучку в руки матери у входа в церковь, любила обстоятельно перечислять, чем кормила меня на завтрак. Мать была вне себя от злости. «Сто раз ведь объяснила, что перед причастием есть нельзя, а ты опять специально это всё мне тут, да?» Ба укоряла её в ответ: мол, ярость – грех, и вообще иди вон сама и отмаливай всё, что тебе нужно.
Я любила смотреть на них именно в дуэте. Чтобы удивляться их родству. Мать любила яркое, Ба носила тёмное. Мать и в сорок девять умудрялась быть поджарой, Ба уютно растекалась по оси абсцисс. Мать любила кровавые розы, Ба – белые гладиолусы. Мать смотрела телевизор, Ба устроилась на полставки в библиотеку – просто чтобы бесплатно читать. Мать любила Успенскую и Ларису Долину, Ба искренне сражалась со сном в консерватории, а после – слушала на пластинках Пугачёву. Мать в лёгкую разделывала любовников в «очко», Ба жаловалась на то, что не с кем играть в шахматы и (тщетно) пыталась научить меня. Когда я разглядывала их – кардинально разных, столько далёких друг от друга, и даже внешне, – в моей груди робко прорастала надежда. Плоть от плоти ты можешь и быть, но идти вам по одной дороге совсем необязательно.
Жаль, наша схема не продержалась долго: мать быстренько смекнула, что отпускать меня к бабушке в ночь с субботы на воскресенье – чревато саботажем сакрального мероприятия. Но был и второй способ: попросить у матери купить книжку в церковном ларьке. Книжки были тонкие, состоящие из рассказов, в которых мальчик или девочка сначала совершают плохой поступок, затем получают воздаяние, прозревают и начинают совершать хорошие. Мать, считавшая абстрактное чтение чего угодно признаком большого ума, была не против. Она звала меня «ботанкой», хотя вне церкви читала я в те времена только Дарью Донцову и «Гарри Поттера».
Сейчас я понимаю, что Евлампия Романова [10] и Гермиона Грейнджер были для меня главными ролевыми моделями школьных лет. Тот факт, что Гермиона, будучи полукровкой, а Евлампия – некогда безвольной и зависимой от богатого мужа, стали тем типом женщин, которых принято называть self-made, был для меня вдохновением и надеждой, что у меня получится поступить в университет.
Мать всегда говорила: «Поедешь в Москву – станешь человеком». В тот момент я не подвергала сомнению эту идею, не спрашивала себя: а может ли конкретный город сделать человека – человеком, и верно ли, что сейчас, вне Москвы, я, получается, не человек? Я просто училась – остервенело, как проклятая: заглатывала тонны книг, решала тесты, ходила на олимпиады, посещала все возможные бесплатные дополнительные. К концу 11-го класса из серой троечницы я превратилась в отличницу по всем предметам, сдавшую экзамены на рекордные по области 396 баллов. Четыре экзамена, которые выбирают люди без понимания, что делать с жизнью. Русский, литература, математика, английский. Был лишь один нюанс. Из всех запиханных в себя знаний я не понимала и не чувствовала интереса примерно ни к чему. Я поглощала тексты учебников и книг так же, как поглощаю еду во время зажоров: не жуя, не чувствуя вкуса, не понимая, что именно ем сейчас. Важно, чтобы оно просто очутилось во мне.
10
Главная
героиня одной из серий книг Дарьи Донцовой.Ба по поводу Москвы особо не высказывалась. Просила: «Главное – делай, как душе угодно». Иногда только бросала: «С кем же я тут останусь, если ты уедешь. Кто же будет поить мои цветы, когда я умру?» Она всегда так говорила – «поить цветы», не поливать. Мать в этом процессе не подразумевалась само собой.
Узнав, что поступила, я чувствовала ликование, хотя до конца и не понимала, почему именно вокруг столицы такой ажиотаж. Я помню, как часто злилась, когда одинокими ночами, в которые мать была на смене, мне хотелось с кем-нибудь поговорить по телефону, но звонить знакомым в такие часы были неправильно, и я набирала номер службы точного времени – 49-45-45, чтобы ненастоящий голос в трубке, неправильно расставив ударения, сказал мне: «Московское время: два часа сорок три минуты». Я бросала телефон и раздражалась. Почему это время именно московское? Может быть, оно вполне себе астраханское? Я представляла, что, когда вырасту и стану президентом, в каждом городе, даже в том, часовой пояс которого совпадает с Москвой, время будут называть в соответствии с самим городом, а не со столицей. Примерно те же чувства меня преследовали, когда я чуть повзрослела и стала сидеть в ЖЖ, где Москву звали не иначе как «дефолт-сити». Дефолт, сука, сити. То есть город по умолчанию, единственный город в мире, да? (Забавно, что, когда полгода назад, в очередном приступе отчаяния, возрастной бегунок в фильтрах «Тиндера» сделал несколько шажочков влево, мне пришлось сходить на свидание с двадцатилетним студентом, который понятия не имел, что такое ЖЖ и этот самый дефолт-сити.)
На моём двадцать восьмом году жизни мать наконец удостоверилась в том, что я «стала человеком». Она с гордостью говорила подругам, что дочь «работает на сайте по интернету», уже взяла ипотеку, а замуж не идёт, так как «выбирает получше». «Ну всё, давай, не могу говорить – Москва приехала», – говорила она, когда я гостила у неё в нашей астраханской квартире.
Перед смертью она часто устраивала истерики, грозила самоубийством – короче, любыми способами пыталась заслужить мою любовь. Я ловила себя на мысли, что теперь мы, получается, поменялись местами, но от мысли этой не испытывала ни доли злорадства. Не испытывала ничего.
Иногда она сталкерила [11] меня в соцсетях: как-то раз я три недели пыталась вычислить, что за скрытый аккаунт следит за моими сториз, надеясь, что это какой-нибудь воздыхатель или чья-то бывшая. Аккаунт выдал себя комментарием на фото, где все – даже парни! – соблюли дресс-код костюмированной вечеринки: пришли в «леопарде» и колготках в сеточку. «Это и есть твои ДРУЗЬЯ??????? Что ж, продолжай и дальше лететь в урну богемной жизни!!!!!!» В тот момент мать, которая, казалось бы, уже вряд ли чем-то могла удивить, действительно поразила меня: своим ловким проникновением в механизмы инстаграма, тем, что не выдавала себя столько времени, и главное – изящностью и тонкостью формулировки обвинения. Формулировка эта понравилась мне настолько, что я сделала её строчкой биографии в своём тиндер- профиле. Так и написала: «Лечу в урну богемной жизни». Пожалуй, это было очаровательно.
11
Сталкерить – следить за человеком в социальных сетях или реальной жизни.
Мать без конца спрашивала: «Ну что, что можно сделать, чтобы ты меня простила?»
Про себя я отвечала: «Лоботомию». Но вслух говорила, что не держу на неё зла.
В один из своих последних приездов, сидя на идеально выскобленной и всё-таки одичавшей кухне, я смотрела на мать: на измождённые уборкой руки, на кольцо «Спаси и Сохрани», вгрызавшееся в палец, и почему-то с сожалением думала о предавшей её красоте: из женщины-роковухи она превратилась в тот тип сумасшедших тёток, которые пишут отзывы на районный «Перекрёсток» в стихах. Она не изменяла привычке сидеть плотно прижав руки к телу: видимо, по инерции стеснялась пятен под мышкой (страшная потливость была передана ей бабушкой, а затем и мне). А может, так и не научилась расслабляться. Она говорила: «Ну расскажи что-нибудь», и я говорила – преимущественно врала – понимая, что она уже так больна, что не в силах отличать враньё от правды. Мне было стыдно от облегчения, которое опускалось на плечи, когда я вызывала такси в аэропорт.
Рак сожрал и мать. Только смиловался: всё сделал быстро. Она считала это удачей. В день похорон я зачем-то прихватила с собой её затёртый молитвослов, в котором было все две закладки – «За здравие» и «Лена». Я сделала ей красивый памятник, в который угрохала половину годового бонуса. Чёрный постамент, серое – из грубого камня – надгробие. Мастер, который занимался могилой, спросил: «А вы эпитафию не хотите? У меня есть оригинальные. Совсем необязательно “Помним, любим, скорбим”. А например: “Одним цветком земля беднее стала, одной звездой богаче небосвод”. Или, там, розочек добавим». Я отказалась. Мастер был недоволен. Поцокал и сказал, что я зря жадничаю.