Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Голодная кровь. Рассказы и повесть
Шрифт:

Большинство подходивших – видела по осторожным жестам, по глазам – её жалели. Некоторые плевали. Солдаты разнузданно шутили. На плюющих, Горя из-под ресниц глядела весело. Иногда подманивала: «Ходь сюды, шепну кой-чего», – и не дожидаясь, пока подойдут, вдруг начинала зычно, по-коровьи реветь: «Дур-р-рни! Я – Белобаба! Баба-война! Хожу голая по свету, выпрашиваю белой материи себе на одёжку, нагар с ваших душ огнём пережжённых и уже погасших, сдираю. Я – Баба ласковая, нежная. Вас, остолопов, вразумляю, очищаю от скверн. Порешите меня – другая Белобаба моё место займёт. Та, от вас одни косточки оставит, их перемелет и на удобрения пустит. Или омертвевшими кораллами будут костяки ваши на улицах торчать. Улицы, может, и останутся. А вас даже Светлое Воскресение не оживит!»

В городе разговоры её стали известны, плеваться и обзывать москальской подстилкой перестали. На второй

вечер, в гражданской одежде, в стародревней фетровой шляпе с отогнутыми вниз краями, мимо столба прошествовал важняк. Потом, словно спохватившись, вернулся. Сказал:

– Тэбэ завтра розстрiляють. Вiзьми, – он с силой влепил ей в глубокий губной желобок, синеватую таблетку, – язык у тэбэ довгый, дiстнешь. Ковтнэшь – так i помрэшь бэз мук. Важняк ушёл, Горя шевельнула верхней губой, потом подтянула её к самому носу и резко распрямила. Таблетка из губного желобка выпала, укатилась. Куда – смотреть не стала. Хотя, даже сквозь полутьму, – электричества по вечерам не давали, лишь кое-где горели смоляные факелы, – голубенькую таблетку можно было глазами отыскать, временное отступление смерти засечь. Здесь Горя опять рассмеялась. Потому как окончательно почувствовала: смерть ступает рядом, но проходит стороной, сторонкой, не задевая!.. Тихо и серо, как мыши на двух ногах, шмыгали по переулку запоздалые прохожие. Вытекшими от горя глазами вглядывался готовящийся к ночи Херсон в пустоту человеческих жизней. Их, этих жизней, было на улицах – всего ничего. Но они были и незлобиво, даже кротко вопрошали пустоту ночи: «Зачем одни приходили? Почему ушли? Зачем другие пришли? Почему не уходят?»

Кому задавались вопросы, Горя понять не успела: веки сами собой неожиданно схлопнулись. Как мягкий удар грома, глушанул обморок. Придя в себя, почувствовала: голова свисает с чьего-то плеча, босые пальцы ног задевают остро-каменистую землю…

Секарь тащил Горю на спине по тому же переулку, по которому в детстве носил меня на руках отец. Дворы были темны. Меж дворами лениво скучивался туман. Только у старинного Забалковского кладбища, мигала над чьим-то надгробием красноватая лампадка.

17

– Не хочу такой воли! – Снова услыхала Горя уже знакомые слова.

И тут же поняла: перерезал провода, притащил её на себе в какую-то хатёнку, – как показалось, тоже близ Сухарного, – кинул на тюфяк, набитый морскими водорослями, недорасстрелянный Секарь. Вдоволь, без разговоров, натешившись, куда-то ушёл, а когда вернулся, стал снова орать, как бешеный. Горя попыталась его успокоить:

– Услышат – снова в солдаты забреют.

– Не забреют, порешат на месте. Потому как – выпущу кишки первому, кто подойдёт. Я ж говорил: из Бердичевской тюрьмы для смертников меня выдернули и в пехоту сунули. Только мы и не воевали почти. Детей живьём закапывали. Пленным руки-ноги отрубали. Непуть, непуть кругом! На камеру снимут, потом обрубки собакам кинут. Не хочу такой воли! Не надо мне, – ревел Секарь, как бык на бойне, – лучше в камере сгнить!

Немея, вслушивались в слова приговорённого дворы и заулки Сухарного, во времена стародавние, по рассказам деда, бойко и бесперебойно снабжавшего суворовские армии, отправляя возы с провиантом на Кинбурн, на Очаков, на Измаил…

– Заткнулся б ты, что ли? Или одежонку женскую мне достал: валить нам отсюда надо. Секарь не ответил, ушёл и не скоро вернулся. Кинул на стул женскую кофту и чёрную юбку. Потом постоял, подумал, бережно вынул заточку: с наборной ручкой, мастерски выостренную из длинной отвёртки. Тихо, как сомлелый, прилёг на тюфяк, взмолился:

– Ткни сюда, – заголив левое подреберье, обозначил он пальцем точку между пятым и шестым ребром.

Точку эту Горя хорошо знала, проходили по анатомии.

– Ну?! Христом Богом прошу. Наскрозь проткни! Грех самому. А чую: до утра не вытерплю. Днище у меня вырвало! Днище!.. Всё зашаталась. Земля перекувырнулась. Житуха перед глазами, как закумаренная, из стороны в сторону качается. Головы безглазые. Пальцы обрубленные. Свежее говно, в мёртвых глотках дымящееся. А главное – пацаны и пацанки! Их, их за что?.. Протыкай наскрозь, дур-ра!

– У тебя днище вырвало, а у меня весь воздух из лёгких выкачали.

– Чего? Какой ещё воздух?

– А такой. Воздух Руси. Не знаю, как дальше жить буду. Так что давай вместе выбираться.

– Не. Приговорённый я. Бери заточку, протыкай, с-сука! А то сам тебя проткну!

… Горя перевела дух. Я огляделся. В «Бакинском дворике» было всё так же пусто.

– Проткнула?

– Он сам мою руку направил. И глубоко, и в точку! Помер – хлюпнуть носом не успел. Та не

оглядайся ты, Тимофеич! И пугаться моих рассказов брось. Я ими тебя не испугать, укрепить хочу. Раз я выдюжила, и ты – сможешь. И все вы здесь – сможете. Но только ты вот что пойми: раз я тут, значит и война скоро здесь будет. Неширокая, неглубинная, а будет! Так что готовься.

– Заглохни! Накаркаешь тут.

– А чего мне каркать? Говорю ж тебе по-русски: предвестница войны я. А если жизнь мою дальше проследить: так я ещё и – женщина-успение!

– С кем себя равняешь, дура?!

От ярости и возмущения я вскочил, опрокинул стакан минералки на пиджак, на брюки, стал промокать салфетками. Горя рассмеялась. Беззлобно, необидно, но всё ж таки колко.

– Ну, и глуп же ты, старче. Земля наша – баба и есть. Каждые 28 лет – а день Земли, это наш год, – так вот: каждые 28 дней-годов Земля обновления требует. Чтобы всё старое, гадкое, ненужное схлынуло, а новое в положенный срок пришло. В общем: успение-воскрешение и сразу – новая жизнь! Вот оно как. В привычном обиходе, час за часом, день за днём, малая Евангельская история, для вразумления всех сирых и обиженных, на Земле затевается. Только почти никто её не видит, не слышит! И война любая, тоже, как баба: но только крикливая, грубо крашеная, капризная! Правда, и помощницей может стать, и любовницей для тех, кто смерти не боится. Короче. Война, как рвотная судорога: с болью и отвращением переносишь, а рвота выхлестнет, – и сразу полёт души! Быстрый, в пятнадцать махов! Как у «Сармата» или «Авангарда». С такой скоростью я б и сама пронеслась поверх вас, олухов царя небесного. Глянула б только разок – и уже назад к вам не вернулась. Но есть и хорошая новость. Война сама себя расходует. И не заметишь, а она уже кончилась: сперва в умах, потом на поле боя. Но самое главное: есть кое-что поважней войны!

– Ты мир имеешь в виду?

– Важней войномирья – будущий переход человека в тонкотелесное состояние. Тогда и мир с войной отомрут. Всё по-другому, по-настоящему будет!

– Молчи, философичка!

Но тут замолчал я сам, потому как вспомнил анекдот, ходивший в 60-е, в средне-советское время, когда ждали ядерного удара и с подначкой друг у друга спрашивали: «Что делать, если начнётся ядерная война?» «Завернуться в белую простыню и вместе с радиацией тихонько испаряться».

Горислава на миг отдалилась. Советские времена: молчаливые, холуеватые, но на свой лад и благородные, а в безвыходной обстановке – остро-смелые, толкнули меня в плечо раз, другой, третий. Словно ища поддержки, – я опять оглянулся…

18

Ясная, яростная, натянутая, как струна, новороссийская осень подступила к своему краю. Зима, однако ж, не начиналась. Иногда, ночами, мягко, как хорошо обученные диверсанты, падали редкие снежинки. Время, притихло, сжалось. Оно словно ждало Гориславу на краю осени, чтобы вместе двинуться к весне, к лету, к победному разрыву сердец. Или наоборот: если механизм времени сломают – рухнув вниз, окочуриться в глухом овраге.

В те три дня, когда только-только надломился в середине своей ноябрь, резко потеплело и не успел ещё сдать прокурор-арап, Горя откопала полученный в августе российский паспорт и перепрятала в Греческом предместье, на задах бывшего Херсонского духовного училища. Теперь, отпихнувшись от мёртвого Секаря, криворотость которого вдруг исчезла, а лицо счастливо расправилось, стала прикидывать, как забрав из тайника паспорт, раздобывшись деньгами, бельём и одеждой, с острова Карантинного, занятого древними украми, переберётся сперва на ничейный Малый, а потом на Большой Потёмкинский остров. Маршрут ей нравился, но способов осуществить его не было никаких. Полуразрушенный мост, ведущий в Гидропарк настланный поверх притопленной немецкой баржи – охраняется. Лодка – отпадает: потопят. Скуба? Акваланг? Лёгкий водолазный костюм? Хрен их сейчас найдёшь. Магазины разграблены, а те, где товар сохранился – забиты досками. Если «водяное лёгкое» где и отыщется – сразу настучат. Не сезон ведь, и вообще. Разве что…»

Она вдруг рассмеялась и подошла к осколку зеркала, кое-как укреплённому Секарём в душевой кабинке, на себя на догадчивую глянуть. «Медведь, конечно же, медведь! Из Гидропарка! Он сбежал, его ловят, зоологи упрашивают военных зверя не убивать. А он плывёт себе куда хочет. Может, даже, уцепившись лапой за корягу, плывёт. И прямиком – на Большой Потёмкинский. Надо скорей в воду, пока все лазейки постами не перекрыли!»

К чёрному от загара охотнику, полжизни оттрубившему в Нижневартовске на строительстве причалов, и теперь каждый год жарившемуся на солнце до изнеможения, – она года полтора назад уже заходила. Его трофеи, висящие по стенам, видела.

Поделиться с друзьями: