Голодные прираки
Шрифт:
– Так не бывает, – слабо и тихо пропел полковник Сухомятов из-за кровати, с голоса на шепот переходя, с шепота на голос, высокий, детский, обильно увлажненный тягучей слюной, розово-невинный, трогательно-трогающий, – не его уже – потусторонний, угасающий, но живой. Жалко. – Так не бывает,… и взгляд твой ловлю.
– Он никогда не любил песню, – Нехов поправил вывернутые карманы, захлопнул дверцу шкафа. – Простую, русскую задушевную песню, которая, как говорят у нас в народе, и в горе подсобит и счастья не порушит, которую можно петь всегда и везде, и в любое время дня и ночи, и дома, и на улице, и в метро, и в трамвае, и в горах, и в ауле, обнимая девушку и целуя мальчика, играя в пятнашки со своими или чужими, или с пленными и их сотоварищами… и в любое время дня и ночи, и утром и перед полдником и после ужина, и в январе, и в июле. – Нехов положил одно колено на кровать (опять одно колено) и с размаху плюхнулся на нее, несколько секунд покачивался, блаженно щурясь, затем открыл глаза, свесил голову и встретился взглядом с полковником Сухомятовым, засмущался от неожиданности, застеснялся, зарделся лицом, отвернулся чуть в сторону и продолжил: – Он не любил и эстрадную песню, лиричную, ритмичную, сладкоголосую, которая всегда поднимает настроение, когда оно опущено, которая вообще всегда все поднимает. Все! И поголовье скота, и количество центнеров с гектара, и суточные надои, и ставки в каннском казино, и планку у прыгуна в высоту, и юбки у хорошеньких женщин, и артериальное давление у отъявленных негодяев… Она могла бы поднять и тебя, Сухомятов, но ты же не любишь ее. И не смей спорить со мной! – Нехов тряхнул указательным
Полковник завороженно следил за неховским пальцем круглыми серыми глазами и улыбался чисто и искренне, как младенец, когда перед его головкой трясут яркой погремушкой. Подбородок его вздрагивал мягко, брови извивались черными гусеницами, а из ноздрей двумя тонкими струйками текла по щекам бурая кровь и капала на пол бесшумно (много ее там уже было, на полу, две черные неровные лужицы с полметра шириной).
– Но если народную задушевную песню, попсовую, эстрадную, лирическую и остро социальную, роковую и импровизационную джаз-роковую, он, хоть через силу, но терпел, – с выражением говорил Нехов, – то когда слышал симфоническую, классическую музыку, свирепел тотчас, наливался потяжелевшей враз кровью и, не спрашивая ни у кого имени, не интересуясь ничьим здоровьем и более того, не представляясь, кидался, рыча, к источнику звуков, – магнитофону, радиоприемнику, телевизору, живому оркестру и рвал их всех в щепы, в кровавые клочья и зловонные ошметки. Не дано ему было разобраться в тонкости Вивальди, в жизнеутверждающей силе Вагнера, в гениальной легкости Моцарта, в тихой печали Баха и всех других не менее одаренных представителей мировой классической музыки. Именно поэтому, я подчеркиваю, именно поэтому он сейчас так бесславно умирает – не на поле брани с криком «е…л я вас в жопу, гады!», а на пыльном полу в мрачном номере к затруханной гостинице. – Нехов замолчал, подумал какое-то время, а подумав, сказал задумчиво: – А может, и не поэтому, а потому, что просто кто-то пришел к нему и пристрелил его на хрен, чтоб не жил он больше. Наверное, поэтому. Я так думаю, подумавши.
– Тихо, – прошептал полковник. – Тихо, – едва слышно прокричал полковник. – Тихо, – проплакал полковник. – Помолчи, – попросил. – Я буду говорить, – сообщил. – А ты послушай, – предложил. И заговорил: – Не надо плакать от боли, можно плакать от злости. Не надо плакать от бессилия, можно плакать от избытка сил. Только так. И ты должен запомнить это на всю оставшуюся жизнь, и ты должен не только понять это на всю оставшуюся жизнь, а осознать и превратить эту единственно верную жизненную формулу в характер. Вот почему я говорю это тебе сейчас, когда тебе всего пять годков, и именно сейчас, когда ты тяжело болен, – полковник вздохнул хрипло. – Я могу сказать тебе сейчас, что я очень люблю тебя, больше всего люблю, больше всего на свете. И это так. И что моя любовь поможет тебе справиться с болезнью и со всеми иными невзгодами, которые встретятся тебе в жизни. И это, наверное, тоже так. Наверное. Но я хочу, чтобы ты с этой жизнью боролся сам, один, всегда один, без чьей-либо помощи. Именно в одиночестве – сила, и только в нем. И поэтому я говорю тебе, с сегодняшнего дня я перестаю любить тебя. Ты скажешь, что это невозможно, а я отвечу тебе – сложно, да, но не невозможно. Я сумею, увидишь… – Сухомятов замолчал, дышал трудно, давился, загустевшую слюну глотая-сглатывая. Жесткий кадык протирал кожу на шее, резко бегая вверх-вниз, вниз-вверх. Полковник тяжело оторвал руку от пола, как отклеил ее, медленно потянулся к Нехову, к его голове, которая свисала с кровати над самым лицом Сухомятова, неуверенными пальцами погладил его по волосам. Нехов не шевельнулся, позволил дотронуться до себя. Он внимательно разглядывал полковника, боясь упустить малейшее движение его лица, надеясь увидеть торжественный момент оргазма Смерти. Она уже долго и умело ласкала полковника. И теперь приближалась кульминация акта, еще немного, еще чуть-чуть. Рука Сухомятова напряглась вдруг и расслабилась тотчас, и упала обратно на пол почти бесшумно, словно и не весила ничего, словно перьями была набита. Полковник сказал не моргая уже – глаза сохли на глазах:
– Ты любил слушать сказки, а я любил их читать тебе. И, наверное, ты помнишь сказку про Мальчика-с-пальчика и сказку про Илью Муромца, и сказку про храброго портняжку. А знаешь, что объединяет эти сказки? То, что все герои их были крутые. Каждый из них знал, что хотел от этой жизни, и добивался того, что желал. Один – хитростью, другой – силой, третий – артистизмом, фантазией, и все – фанатичной верой в то, что им непременно надо это сделать. Когда чего-то хочешь сделать, добьешься этого обязательно, несмотря ни на что, несмотря на сомнения, любовь, благонадежность, страхи, патриотизм, соблазны, боль, болезни, утраты, привязанности, даже несмотря на смертельное течение времени… И в этом самый большой кайф, мой мальчик! И если ты победишь сегодняшний свой недуг, я уверен, я знаю, ты победишь жизнь! Давай, малыш, работай! – А потом полковник Сухомятов проговорил совсем уже тихо, и не проговорил, прошептал даже, продышал даже, а не прошептал: – Я очень люблю тебя, малыш!… – и умер, не вскрикнув на прощанье, не подмигнув со значением, до скорого, мол, приятель, и не вздрогнув даже, ни рукой, ни ногой, ни животом, ни членом, ни ногтем, ни зубом, ни ухом, ни рылом.
Нехов укусил ворсистое покрывало, покрывающее постель, на которой лежал, сдерживая стон и перехватывая крик, и сдавил глаза холодными твердыми пальцами, загоняя слезы обратно вовнутрь, – очень расстроился он, что так и не увидел, как удовлетворилась Смерть, как балдела, как кайфовала она, огорчился так, что не передать, и потому продолжал грызть постель дальше. Изжевал одеяло, разодрал простыню, прокусил матрац. Закончил грызню с постелью, впившись в металлические пружины кровати. Больно зубам стало. Сплюнул слюнявую кровь вбок, в угол пустой, в один из пустых углов – все четыре угла были пустые, четырехугольная это была комната, – опасливо опустил руку с кровати, закрыл полковнику Сухомятову глаза скользкими теплыми веками.
И уснул.
Проснулся.
От стука в дверь. Она оказалась запертой. Запирал ли он ее – не помнил, если и запирал, то зачем, а если не запирал, то почему она заперта? А если даже он ее и запирал, то где же ключ, который должен торчать из замочной скважины? Нет ключа, и не торчит он из замочной скважины, а если он не торчит из замочной скважины, то как Нехов мог изнутри запереть дверь? Нехов слез с кровати, сожалея, что недоспал, – еще часок-другой, и он был бы в форме (а так он был в штатском, что тоже неплохо, учитывая, что щетина ему здорово идет, делает его стройнее и образованнее), Нехов засмеялся и подумал, что не стоило бы смеяться, пока не узнаешь окончательно, проснулся ли ты или нет, и вообще, жив ли ты или голоден, но все равно продолжал смеяться. Смеясь, подошел к двери. Смеясь, спросил, кто там. Смеясь, выслушал ответ, что это опер-бригада из штаба дивизии и представители республиканской милиции. И, смеясь же, предложил им выломать дверь ко всем чертям, потому что дверь заперта, а ключ не торчит из замочной скважины, что кажется ему очень странным, потому что вообще-то место ключа в замочной скважине, он ведь и предназначен и изготовлен для того, чтобы, совокупляясь с замочной скважиной, производить на свет радость открывания и закрывания дверей… Из-за двери Нехову предложили отойти, что он и сделал благополучно, и вслед за этим высадили дверь – офицеры – в два плеча с посвистом и улюлюканьем, чему все присутствующие, кроме покойного полковника Сухомятова, были несказанно рады. РАДЫ. РА-ДЫ. ДЫ-РА. ДЫРА. Прибыли: следователь военной прокуратуры, оперативники из разведки и контрразведки дивизии, эксперт-криминалист, судмедэксперт – все, как положено по закону.
А вместе
с ними прибыли: шофер оперативной машины, три сотрудника республиканской милиции, во главе с заместителем начальника контрразведки республики по фамилии Ругаль и еще двое понятых, горничный и горничная. Понятые не выглядели напуганными. Они только шевелили мохнатыми бровями и так крепко держались за руки, что выдавливаемый пожатием пот капал с их ладоней на пол, чем поначалу отвлекал сотрудников оперативно-следственной группы от их работы. Оперативники двигали ушами и внимательно прислушивались к капанью пота на пол, но вскоре они уняли, пыжась, беспорядочную пляску своих ушей, законопатили их затем спрессованными комочками спрессованного воздуха, которые брали из воздуха, и продолжили столь необходимую для всего человечества и важную для него же работу, которую, отдаваясь любимому делу всей душой, работали в гостинице «Тахтар» в несветлом номере покойного ныне полковника Сухомятова. Вот так работали они, работали – осматривали, оглядывали, обыскивали, фотографировали, переглядывались, перешептывались, перешучивались, пересмеивались, а потом стали работать – опрашивать Нехова и одновременно с ним опрашивать и других людей – в частности, работников гостиницы и постояльцев, не слышали ли они чего, не видели, не чувствовали, позавтракали ли, пообедали ли, помылись ли, помочились ли, потрахались ли, когда с кем, имя, фамилия и другие установочные данные, отвечать правдиво, подробно, в противном случае – расстрел на месте, мать вашу, по законам военного времени. Так!Нехова оперативники знали, и он их знал, и поэтому они как знающие люди беседовали мирно и вежливо и заинтересованно, осведомляясь друг у друга о здоровье, о семье, жилищных условиях и здесь, и на Родине, о женщинах, о вине, о содержании совершенно секретных штабных документов, о ценах на марихуанку, кокаин, золотые изделия, видео– и радиоаппаратуру. А потом незаметно, словно бы нехотя, как это бывает у профессионалов, перешли на разговор о прискорбнейшем случае, ради которого они сегодня в этот час и собрались в гостинице «Тахтар» в негрязном номере покойного ныне полковника Сухомятова.
Нехов рассказал оперативнику Ахтылову – преснолицему, раскосому парню, все, что знал, и все, что не знал. Рассказал о том, как ему позвонили от Сухомятова, женщина (но пароль, подтверждающий, что она именно от полковника, не сказала, сука). Голос у нее был призывный и эротический, и Нехов даже почувствовал эрекцию, когда слушал этот голос, но после того, как женщина не произнесла положенных конспиративных слов, эрекция у Нехова закончилась, о чем Нехов очень и очень горько сожалел секунд двенадцать, а может быть, и того больше, он не мог сказать точно, на чем Ахтылов, впрочем, и не настаивал, хотя полюбопытствовал, как, мол, по-твоему, Нехов, судя по голосу, как она любит трахаться, снизу или сверху, и кричит ли она при этом или рычит или стонет устало, на что Нехов ответил, что, честно говоря, ему показалось, что звонил ему мужчина, который искусно сымитировал женский голос, после чего Ахтылов расстроился и несколько раз выматерился не по-русски. Далее Нехов «по существу заданных вопросов показал», что, несмотря на то, что пароль не был произнесен, Нехов все же решил пойти к полковнику в гостиницу, и пошел, и пришел. На лестнице он никого не встретил, но в лифте ему показалось, что он поднимался не один, хотя в кабине он был один, в коридоре в это время было тихо, хотя за дверями всех номеров шуршали, будто бы конфетными обертками, и хрустели, будто бы яблоками, как в театре во время паузы, а в мутное окно билась большая птица, но потом исчезла и больше не появлялась, а с потолка капала сладкая вода – Нехов, мол, попробовал ее на язык. Ну, а потом он услышал стон за дверью полковника, а потом наступил на писклявую паркетину, ну и в заключение всего вынул китобойный револьвер и страшными, леденящими преступные души криками подавляя болезненную психику предполагаемо находившихся у Сухомятова злодеев, ворвался в комнату. А там всего-навсего был только полковник. Один. Он тяжело умирал. И умер. Расписываясь за достоверность своего рассказа, Нехов заметил майору Ахтылову, что в протоколе все записано гораздо правдивее, чем он рассказал, за что похвалил майора и дружески похлопал его по покатому плечу (подумав удивленно, как на таких плечах умудряются держаться погоны, когда майор надевает форму на строевой смотр), и после чего решил устроиться в одном из пустых углов, покурить и понаблюдать за действиями оперативников. Увидев, как оперативники обыскивают покойного, Нехов, досадуя, ущипнул себя через брючный карман за ляжку – незаметно, – почему он сам, мать его, не обыскал карманы раньше, – и, с трудом сдерживая крик и корчи от болезненных щипков, пошел к контрразведчикам посмотреть, что же они там обнаружили в карманах полковника Сухомятова.
Ничего.
Кроме фотографии молодого мужчины в форме старшего лейтенанта, в сдвинутой фуражке на затылок, в распахнутой рубашке и в клетчатых тапочках вместо форменных ботинок или сапог, без носков. Старший лейтенант улыбался, и неулыбчивой улыбкой своей был похож на полковника Сухомятова, и не только улыбкой похож, и еще круглыми глазами и пористым носом и еще так же другими частями лица и тела, так сын бывает похож на отца. Так оно и было – сын. Нехов знал, что здесь же в республике в одном из танковых батальонов служит двадцатитрехлетний сын Сухомятова. Но сам Нехов никогда его не видел, а теперь вот увидел, и подумал, что неплохо было бы сейчас выпить, и ни водку, ни коньяк, ни ракию, ни сливовицу, ни джин, ни горячего саке, ни шампанского, ни портвейна, ни сухого, ни ринтвейна, ни доппелькорна, ни шартреза, ни Амаретту, ни чего другого всякого, а виски, самого обычного дешевого шотландского виски, а потом пойти к медичкам-сестричкам-близняшкам и… Один из контрразведчиков, самый суровый, и самый рослый и самый широкоплечий, и самый загорелый, вдруг рухнул прямо на грудь покойному Сухомятову и зарыдал в полный голос, всхлипывая на вдохе, вздрагивая туловищем и ступнями. Все отвернулись смущенно, достали сигареты, задымили разом.
Тут Нехов решил, что это уже слишком, и покинул комнату.
В коридоре толпились.
И в лифте толпились.
И на лестнице толпились.
И в вестибюле толпились.
Покажите мне того, кто не любит толпиться, подумал Нехов, а подумав, показал на себя. И в то же мгновенье краем глаза уловил, как кто-то еще показывает на него – пальцем. Нехов повернулся с равнодушной медлительностью и посмотрел центром глаз туда, куда только что смотрел краем глаза.
И поверх голов, толпившихся толпой в вестибюле – самых разных, и русских, и нерусских, – увидел чью-то поднятую руку и вытянутый палец на этой руке, который, тыкая в воздух, как в кнопку звонка перед дверью в квартиру на пятом этаже семиэтажного дома в Большом Харитоньевском (определенно, и даже более того – несомненно), указывал на Нехова. Нехов даже ощутил, как палец стучит ему по лбу, как раз в то нежное и важное место над самой переносицей, на какое индийцы клеют свои мушки. Нехов умело и привычно просочился сквозь толпящихся, разговаривающе-жестикулирующих, смугленьких и не очень, вымытых и не только, наших и не совсем, и добрался до стойки портье, за которой вместе с самим портье – пятидесятилетней, а может, и большелетней, а может, и меньшелетней, – изюмно-морщинистой афганкой, стоял подполковник Мутов из штаба армии, сорокалетний мужик, приземистый, крупнорукий, сильный, почти лысый, светлоглазый, всегда ухмыляющийся, даже тогда, когда и вовсе не думал ухмыляться, даже когда намеревался отходить ко сну или произносить речь над могилой погибшего товарища. Заметив Нехова, подполковник опустил руку. И когда Нехов совсем уже приблизился и коснулся телом стойки, только тогда сообщил вполголоса, что афганский контрразведчик Ругаль сейчас допрашивает службу, портье и телефонисток и переводит ему, Мутову, сукин сын, не все однозначно, – да еще так, гад, произносит русские слова, что хрен разберешь, на каком языке этот калдырь вообще базарит, хотя знает он, сволочь, русский как свой родной, четыре года у нас учился, басурман, поэтому надо, чтоб кто-то переводил из наших, исключительно надо. Нехов согласился, конечно же, и они с подполковником пошли в ту комнату, где Ругаль допрашивал своих соотечественников и соотечественниц. Ругаль общался с ними, разумеется, весело и добродушно, никого не ругал, не бил, никому не угрожал, хотя все они – гостиничные труженики – с наглым испугом заявляли ему, что ничего не видели, ничего не слышали и поэтому ничего никому не расскажут.