Голодные прираки
Шрифт:
Как жаль, что Рома и Ника не могут читать меня так же, как читаю их я. Как жаль…
Звонок, насквозь – снизу доверху – прошивший дачу, заставил нас вздрогнуть. Всех. Мы вздрогнули и посмотрели друг на друга вопросительно. Но не испуганно. «Муж?» – быстро спросил я. Ника отрицательно покрутила головой. «Кто?» – спросил Рома. Ника пожала плечами. Я встал и осторожно вышел в коридор. Глазка у двери, к сожалению, не было. И никакого оконца рядом с дверью тоже не было. Я вернулся в гостиную и поманил Нику к себе, и снова вышел в коридор. Ника подалась за мной. Я показал ей пальцем на лестницу, ведущую на второй этаж. Ника согласно кивнула. Она поняла меня. Она догадалась, что на звонившего в дверь можно было посмотреть из окна спальни. Ника вернулась через несколько секунд. Прошла в гостиную, сказала: «Я открою. Это сосед. Нормальный мужик. Он, наверное, видел, как мы въехали на территорию. Если я не открою, это ему покажется странным». Я одобрительно покачал головой и сказал Роме: «Пошли, Рома, посидим в гараже» – «Что?» – спросил Рома и покрутил слуховой аппарат и пошевелил ушами, прислушиваясь. Я грубо вынул у него из уха наушник и рявкнул отрывисто: «В подвал!» Рома пожал плечами, выдернул, в свою очередь, у меня из руки наушник, вставил его обратно в ухо и сказал: «Я ни хрена не понял, что ты здесь орал. Но если надо в подвал, пошли в подвал». И мы спустились– в подвал – вернее сказать, в подземный гараж. Сели в машину Ники. Закурили одновременно. Струйки дыма слились в одну. И превратились затем в мутный клубок. Клубок неслышно ударился в лобовое стекло. Оттолкнулся мягко от лобового стекла. Поднялся к потолку. Завис под потолком. «Смотри, смотри, – Рома показал на клубок дыма и засмеялся. – Как похож. Вот те на, – покачал головой. – Как похож!»
«На кого?» – спросил я равнодушно. «И ручки, и ножки, и головка, – Рома продолжал тихонько смеяться. – И головка. Бог мой! И пиписка… Ты смотри!… Я пошевелил бровями, прикидывая, недоумевать или погодить. Решил погодить. «Иди сюда, маленький, иди», – Рома сразу двумя руками поманил к себе клубок дыма, и зачем-то расстегнул плащ –
Так. Только так. И никогда не было и никогда не будет по-другому.
Я услышал легкий шум, за дверью гаража кто-то спускался по лестнице. Это могла быть Ника. И, скорее всего, именно она это и была. Но спускаться также мог и кто-то еще по лестнице. Например тот, кто пришел. И я знал, как никто другой, и Рома тоже, конечно, знал, как никто другой, что при наличии самых что ни на есть благоприятных обстоятельств, даже самая что ни на есть безобидная ситуация может вдруг резко и на первый взгляд беспричинно обернуться своей противоположностью. И чтобы подобное стремительное изменение не являлось для нас, то есть людей, неожиданностью, мы, то есть люди, то есть все без исключения, должны быть к такой внезапной перемене готовы. Всегда готовы. Как некогда пионеры. Всегда… Я несильно толкнул Рому локтем. И Рома тотчас бесшумно выбрался из машины. Вынул пистолет, щелкнул затвором. Быстро подошел к двери. Встал спиной к стене слева от двери. Дверь отворилась, и вошла Ника. Рома спрятал пистолет под плащ.
Лицо Ники сияло. И Ника смеялась. Я не знал, я не видел, что Ника может так смеяться – чисто, мягко, заразительно, счастливо, будто она уже умерла, и теперь знает, что ей не надо больше умирать. Ника взяла меня за руку, а потом взяла и Рому за руку, и сообщила нам, держа нас за руки, что приходил сосед и попросил ее, пока он съездит в город по делам, посидеть с его мальчиком. Он обычно летом оставлял мальчика одного. Но летом было другое дело, вокруг на всех дачах жили люди, а сейчас он боится оставлять мальчика, потому что в поселке в это время года живет не очень много дачников, и в дом может зайти кто-то посторонний и, не дай Бог, напугает мальчика, а может, гляди, и еще чего сделает пострашней с мальчиком. Сейчас столько жестоких людей вокруг. Ника сказала, что она отнекивалась и отказывалась, как могла, она сказала, что она сотни причин назвала, почему она не может сидеть с соседским мальчиком, но сосед был так жалок и так трогателен что Ника не сумела ему отказать и согласилась чтобы тот привел мальчика. И тот привел. Мальчик, сообщила Ника, отпустив наши руки и прижав льды к еще пылающим щекам, такое чудо. И хотя ему всего девять лет, как и ее Паше, но он уже мужчина. И красив фантастично. Большеглазый, полногубый, стройный. А волосы у него длинные, волнистые, светлые… Рома вынул снова из-под плаща пистолет, за ворот платья притянул Нику к себе и приставил пистолет к ее левому глазу. Ника вскрикнула неожиданно – хрипло и жалко. «Рома хочет сказать, – проговорил я, сдерживая зевок, – что ты поступила неправильно». Рома отвел ствол пистолета от глаза Ники и приставил его ствол к моему подбородку. «А теперь Рома хочет сказать, – я пожал плечами, – что и я поступил неправильно, сначала познакомив тебя с ним, а потом притащив нас всех на твою дачу» Ника, заикаясь, повторяясь и запинаясь, объяснила нам, что она, мол, предупредила соседа, что она не одна, что она с друзьями и что она приехала сюда по секрету от мужа, и что не следовало бы о том, что она здесь, на даче, не одна, кому-либо говорить. Сосед заверил ее, что он никому ничего не скажет, конечно… Рома повернул пистолет к себе и приставил его к своему виску. «Рома хочет нам сообщить, – заметил я, – что скоро всем нам крышка» – «И я во второй раз пожал плечами и предложил: «Пойдем в лес, Рома. Построим шалаш и станем в нем жить. А Ника будет приносить нам воду и пищу». Рома ударил Нику по щеке, потом еще раз и еще. «Ты сумасшедший!» – съежившись, крикнула Ника. Я сделал движение, чтобы остановить Рому, но Рома опять направил на меня пистолет и проговорил тихо: «Ты меня знаешь!» И я отступил.
Ника плакала. Я погладил ее по волосам. Поцеловал со в затылок. Прижал Нику к себе. Рома ткнул Нику пистолетом в плечо и выцедил вязко: «Никогда не называй меня сумасшедшим! Никогда! Никогда!»
Мальчик был действительно симпатичный. Голубоглазый, длиннобровый. Гладкокожий. Он поздоровался с каждым из нас за руку. И со мной, и с Ромой. Представился. И мы назвали себя. Я заметил, что лицо у Ромы побелело, когда он здоровался и знакомился с мальчиком. Рома пожал мальчику руку и тотчас отдернул ее. Отошел быстро в сторону, куда-то в угол гостиной, а потом шагнул к окну, а потом ступил к двери. Мальчик наблюдал за Ромой. Он смотрел на него во все глаза. С изумлением, восхищением, со страхом. Я и Ника уже привыкли к Роминому облику, а для нового человека, ни с кем из нас и с Ромой, само собой, не знакомого (коим в данный момент и приходился нам мальчик по имени Миша, девятилетний, голубоглазый, красавчик), упомянутый Рома Садик являл, конечно, собой диковеннейшее зрелище. Ростом метр девяносто, в огромном, длинном, по щиколотку, черном плаще, застегнутом снизу доверху, глухо, как в непогоду, с огромными квадратными плечами, с выпирающейся вперед грудью, с короткими волосами, стоящими ежиком, в больших темных, совершенно непроницаемых очках, с допотопным наушником слухового аппарата в левом сейчас ухе – было отчего, несомненно, бедному розовощекому, невинному, о Великой Жизни еще не ведающему, стеснительному, в ужас прийти. Чтобы маленького не перекосило окончательно и чтобы он, занимательный, не сделался тут у нас заикой в одночасье, я поспешил объяснить девятилетнему, кто есть кто, а вслед зачем и почему…
Я сказал юному, что дядя Рома человек далеко нездоровый, и можно даже сказать, окончательно больной. Краем глаза я заметил, что при этих словах Рома остановил свой бег по комнате, вытянулся, напрягся и засунул невольно-непроизвольно руку под плащ, чтобы пистолет достать, видимо, а может быть, просто вспотевшую грудь почесать – наверное. Дело в том, продолжал я свой рассказ, что дядя Рома долгое время жил в Африке. Очень долгое время. И потому, естественно, привык к се жаркому и душному климату. И привык настолько, что температура меньше двадцати пяти градусов по Цельсию кажется ему ужасающим морозом. И именно потому, и только потому, дядя Рома сейчас ходит в таком теплом плаще. Мальчик чуть расслабился и понимающе кивнул. А еще я рассказал, что однажды во время охоты на львов дядя Рома сцепился в смертельной схватке с вожаком львиной стаи и что дядя Рома, конечно, вышел победителем, но коварный лев тем не менее повредил дяде Роме глаз, и с тех пор дядя Рома ходит в очках. Мальчик сочувственно покачал головой, и я увидел, что он чуть не заплакал. Но на этом африканская история дяди Ромы не кончилась, предупредил я, подняв многозначительно вверх указательный палец. Спроси по всей стране, расставив руки, вопрошал я, кто лучший из всех певец, плясун и застрельщик шальных хороводов, и ответят тебе, нелюбезные, кто сможет, если сможет, говорил я, что звать такого не иначе как Рома. Слава у Ромы была высока и широка и длинна. Ах, как счастлив был Рома… Но вышло так, что на очередной африканской охотам в Африке называется простым русским «сарафан» или «сафаран», не помню, отмахнулся я, не имеет значения, как-то ночью по палатке, где почивал плясун, певец и застрельщик, прошло стадо слонов, и все те слоны, как один, наступили дяде Роме на уши, на все сразу и по отдельности тоже. И с тех пор у дяди Ромы нет слуха, будто слон ему на ухо наступил. И болят теперь у него уши, будто много
слонов ему на ухо наступило, и, вообще, уши теперь просто плохо слышат, словно еще, мать его, миллионы слонов затоптали их внутрь… «Медведь», – подсказал осторожно мальчик. «Что медведь?» – не понял я. «Медведь на ухо наступил, – сказал мальчик. – Так, по-моему, говорят, когда у человека нет слуха» – «Вот те на, – всплеснул я руками, – Ну, подумай сам, откуда в Африке медведи…» – «Все не так, – вдруг закричал Рома, – все не так!» Подбежал к нам. Оттолкнул меня. Наклонился к мальчику, взял его за руку, улыбнулся ему, рот от уха до уха растянув, заговорил быстро. Рассказывал. Да, он, конечно, не раз один на один дрался со львами и вообще со многими разными животными, включая пернатых, рыб и различного вида пресмыкающихся. Но никто из них, никогда, ничего ему не повредил. И потому совсем он и не больной, а очень и очень даже здоровый, такой здоровый, каких вообще на этой земле и не бывает. Он самый здоровый из всех наиболее здоровых. Вот так. И плащ он носит совсем не потому, что он мерзнет, а потому, что он до следующей африканской охоты должен сохранить свой африканский запах. Это необходимо для того, чтобы как можно ближе подбираться к животным, за которыми охотишься, и бить их, пакостников, уже наверняка. А очки Рома носит только для того, чтобы не портить свое уникальное зрение, которое он натренировал с помощью могущественных африканских колдунов.Зрение его развито так, что он видит то, что никто не видит. Он видит далеко, как, как другой такое только в бинокль самый наимощнейший может различить. Соринку Рома видит в глазу у капитана корабля, что на самом горизонте по океану у черных африканских берегов проплывает. А в Москве, вот тут, в городе родном, ему такое зрение и не так и необходимо, именно потому он, соответственно, как человек осторожный и дальновидный, и хранит свое волшебное зрение под темными очками. То же самое, продолжал Рома, и с его слухом. Он тоже уникален до безобразия, и потому здесь Рома предохраняет его с помощью слухового аппарата, который смягчает звуки города и делает их не такими резкими и острыми. Вот так, значит, говорил Рома. Он. Рома, например, может отличить по звуку, какие волосы, допустим, на зебре в данную конкретную минуту быстрее растут, белые или черные. «Между прочим, о зебрах, – заметил Рома. – Ты, наверное, знаешь, Михаил, что существует несколько разновидностей этих чудесных, красивых и вообще просто удивительных полосатых животных?» Мальчик, завороженный, покрутил головой – отрицательно. «Ну, так слушай», – важно сказал Рома и принялся рассказывать про зебр. Выяснилось, что Рома знал про зебр все. То есть просто все, вплоть до частоты их мочеиспускания в разных районах африканских заповедников, А еще Рома все знал про носорогов. И про гепардов Рома тоже все знал. И про бегемотов Рома также знал такое, что я даже и вообразить себе не мог. Ну, например, что бегемот каждое утро внимательно обследует свой… Хотя не надо, наверное, об этом. Не совсем прилично такое поведение бегемота. Хотя девятилетний слушатель такую привычку животного одобрил. Миша сообщил даже, что он сам такое иногда по утрам проделывает. Многое также мы – мальчик, Ника и я – узнали и об образе жизни, о биологическом строении, о характере и рационе питания жирафов – и самца, и самки, и детенышей. А еще… Я не помню уже, о каких еще животных рассказывал мальчику Мише старый солдат Рома Садик, но рассказывал он много, с азартом, со страстью, интересно, занимательно-захватывающе и подробно, то и дело сбиваясь на специальные научные термины и ссылаясь на книги зарубежных авторов. И чем дальше рассказывал Рома свои рассказы, тем крепче сжимал ему руку мальчик Миша и тем восторженней становился взгляд мальчика, и тем шире открывался его розовый рот, и тем краснее делались его аккуратные уши.
Рассказывая, Рома смотрел в упор на мальчика. Правой рукой гладил мальчика по его податливым шелковистым длинным волосам и забирался пальцами под волосы, и касался шеи мальчика, ласкал его хрупкую шею, осторожно сжимал его несильную шею, неосторожно сжимал его мягкую шею… Я видел слезы на щеках Ромы…
Мальчик вскрикнул удивленно. Видимо, Рома слишком сильно сдавил ему шею. Я встал тотчас с кресла, на котором сидел. И Ника поднялась в тот момент. И опередила меня. Ухватила Рому за руку и отвела ее от мальчика. И сказала мальчику; «Дядя Рома сегодня устал. Дядя Рома хочет отдохнуть, – и, повернувшись к Роме, спросила Рому: – Правда, дядя Рома?» – «Да, – не колеблясь, согласно кивнул Рома, – конечно. Надо отдохнуть. Я сейчас пойду и отдохну» И пошел на самом деле. Даже не пошел – побежал. Перескакивая через несколько ступенек, взобрался по лестнице на второй этаж. Затопал грохочуще по полу. Тот, топ, топ, бум, бум, топ, бум, топ, бум, топ, топ, бум, бум, топ – вот так топал и грохотал чем-то Рома на втором этаже.
Он, как мы слышали, заходил в ванную и включал воду на полную мощность. Затем выключал воду и выходил из ванной. И топал в спальню. Там скакал, прыгал, бил по: полу каблуками, передвигал что-то. Кричал, как мы слышали (или нам так казалось). И, наконец, затих, скрипнув кроватью. И как только он затих, молчащая до этого Ника – она сидела на диване рядом с мальчиком, прижав его к себе, – сказала: «Тебя зовут не Миша. Тебя зовут Мика. Так красивей. Правда. Правда. Мика. Тебя зовут Мика. А меня зовут Ника. Мы с тобой будем как братик и сестренка. Ты Мика, а я Ника…» При словах «братик и сестренка», произнесенных Никой, я вздрогнул невольно и поежился, будто кто-то мне в спину прицелился. Будто. Я обернулся. Никто не целился, слава Богу. Ника смеялась, обнимая юного. Мне показалось (опять показалось, но креститься я не стал), что смех Ники похож на звук пенящейся водопроводной воды в сливном бачке в туалете моей брошенной (может быть, навсегда) квартиры. Очень нежно, я помню, и женственно журчала вода в сливном бачке. Очень нежно и женственно. И мелодично. Иногда, сидя на стульчике, я подпевал мелодичному журчанью. А однажды даже сочинил песенку, вернее, мотив песенки, хотя нет, целую песенку, со словами, И был невероятно счастлив, что сумел сочинить наконец музыку. Мне ведь так хотелось сочинять музыку. Однако и на этот раз композитором мне не суждено было стать. Через день – через два, я не помню, я услышал свою мелодию, сочиненную мною в туалете на стульчике, под журчанье сливного бачка, по телевизору. Оказалось, что эта мелодия давно, мать ее, уж сочинена и принадлежит она композитору по фамилии Микаэл Таривердиев, а слова, оказывается, принадлежат поэту А. Пушкину или поэту М. Лермонтову, или поэту Р. Рождественскому. Обидно мне было несказанно. (А я никому об этом и не сказал. Переживал я долго. Минуты две. Маялся, Рвал рубаху на груди. Стонал. Кричал. Часто опорожнялся. И по-малому. И по-большому. И по-всякому другому. По-разному. Ну что поделаешь. Ушедшее не вернуть…) И вот сейчас вновь, слушая журчащий смех Ники, мне захотелось напеть какую-то мелодию, которую рождал во мне смех Ники – нежный и женственный. И я напел. Вот так звучал мой напев. Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля. Неплохая мелодия, кстати, оценил я. И еще раз я ее напел. И что-то мне в ней вдруг показалось знакомым. (Так уже было однажды.) Где-то, по-моему, я уже слышал такую мелодию. Опять я украл у кого-то мелодию! Ах! Я ударил что есть силы себя кулаками по коленям. Силы были. И колени мои заболели. Чтобы не поддаваться вновь соблазну сочинять музыку под журчащий смех Ники, я решил уйти из комнаты. Покидая комнату, медленно и печально, я заметил, что, смеясь журчаще, Ника пощипывает девятилетнего легонько за щеки, за уши, за лоб, за виски, за ляжки, за шею, за коленки, за бока, за ягодицы, за икры, за пятки, и вновь за ягодицы. И выше, и выше, и выше.
Я на кухне не стал сигаретку курить. Не хотел потому как. Бутерброд себе соорудил вместо того американский, в полбатона, с ветчиной, с майонезом, с консервированным перцем и с горчицей иностранной. Вкусно. Жевал, жевал. И опять вкусно. Жевал и слушал, как в комнате Ника Мику развлекает всякими глупостями, Сначала Ника хотела Мику сказками развлечь. И стала ему про трех богатырей рассказывать. А Мика отвечал, что знает он эту сказку. Наизусть. Мол, он и сам ей рассказать ее может. Тогда Ника принялась невзрослому про мальчика-с-пальчика рассказывать. И от той сказки Мика-Михаил отмахнулся. Ника не сдалась и начала про Насреддина истории пересказывать. И на это мальчик что-то недовольное пробурчал. Ника не стерпела и додумалась, по такому случаю, «Декамерон» мальчику наизусть читать. Мальчику, как я понял, Дж. Боккаччо пришелся, – в цвет попал. Куда надо въехал. «Мне нравится этот мальчик», – отметил я. Я дожевал бутерброд. Запил его газированным боржомом. Довольно облизнулся и подумал, а почему бы мне не подышать свежим воздухом. Благо, что за окном я видел сад. Природу. Не Москву. Загород. Из кухни на улицу вела дверь. Черный выход, так называемый. Дверь выходила во Двор, я остановился на пороге, осторожно огляделся, осмотрелся. Спереди забор, заросший густыми зарослями каких-то кустов, наверное, малины, и каких-то деревьев, наверное, сирени, а может быть, акации, а может быть, кипариса, а может быть, секвойи. Одним словом, с другой территории меня было не видно. Вот так. А до забора справа и слева расстояние замечалось приличное. И потому слева и справа тем более меня никто увидеть не смог бы. Я ступил на траву. Затворил за собой дверь. Направился к увиденной под яблоней маленькой лавочке. Смахнул с нее дневную влагу. Сел с удовольствием, вдохнул глубоко, раз, другой, посмотрел на небо, голову задрав, щурился от пробивающегося сквозь жидкие тучи солнца, то и дело пропадающего, и вновь возникающего, тихого, спокойного, нежаркого, скромного, усталого, почти спящего. Во саду ли в огороде, однако, не зябко. Понизу, над землей и под деревьями тепло скопилось, парное, мокрое, приятное, летнее – хотя и осень уже с ветки на ветку скачет. Тепло меня обнимало по-родственному, терлось по-кошачьи о разные части моего большого тела, мурлыкало что-то…
А мне было, собственно, глубоко наплевать на него, на тепло. Да хоть бы и студеная колючая зима сейчас на улицах стояла, мне и на нее плевать было бы. Мне, вообще, сейчас, вот в ту минуту, про которую я говорю, на все плевать было. Плевать наплевательски. Тьфу, и все тут, мать вашу. Не хотел я ныне даже ни о Нике, ни о Мике и ни о Роме думать-гадать. Не хотел также и в их тягучее сознание внедряться. Отчего я в такое состояние впал, не знаю. Но попробовал себе объяснить. Наверное, думал я, столько усталости у меня за все годы последние, несколько, десять, примерно, скопилось – и душевной, и физической, – что вот сейчас как раз настал тот момент, когда психика моя, предохранялась от того, чтобы не сломаться окончательно, выбрала вот такой вот путь безопасности и самозащиты – на какое-то время (уверен, что не навсегда) поставила между мной и миром прозрачный чистый барьер. Вот там, мол, мир, а вот тут, мол, я, и друг другу мы, к нашему всеобщему счастью, не касаемся. И в ближайшее время касаться не хотим.