Голодные призраки
Шрифт:
А сейчас я видел совсем другое – СЕБЯ на верхушке Земли, в длинном плаще с поднятым воротником, с мокрыми от утренней росы волосами и мокрым от утренней росы лицом, спокойного и сильного, с полуулыбкой взирающего вокруг, и прежде всего, на мечущихся с бешеной скоростью людей, одетых и раздетых, с сумками, портфелями и без, в автомобилях, поездах, на танках, ракетах, кораблях, подлодках, на мотоциклах, велосипедах, самокатах, на осликах, волах, телегах, бричках, пони и собаках, потных и от напряжения звенящих, и от боли кричащих, спотыкающихся и падающих и умирающих, и заливающих обильно кровью и себя и тех, кто рядом, и тех, кто рядом с теми, кто рядом, и тех, кто рядом с теми, кто рядом с теми… До меня кровь не доходит, застывает возле начищенных мысков моих мягких дорогих туфель. Я смотрю на людей и не различаю их лиц, не слышу их голосов, а мне и невозможно разглядеть их лица и услышать их голоса – чрезвычайно
Знаю, что кто-то все же остановится. Многие. Но не все. ЛЮДИ.
Люди.
Они увидят меня. Пока еще молчащего. И половине из них я не понравлюсь. Внешне. Потому что не все же из них окажутся красивей и обаятельней меня, выше и ладней.
Они услышат меня. И половине из другой половины не понравится то, что я говорю. Ведь не все же из оставшейся половины так же талантливы и умны.
Останутся равные. И они поймут меня и примут без сопротивления. Но поймут, конечно же, не все. И примут, конечно же, не полностью. Двух равнозначных умов не бывает. Так тогда же зачем я показывался им и зачем я сотрясал воздух? Ведь если они не примут меня полностью, то, значит, не примут и вообще. Если поймут, но не вес, значит, не поймут и вовсе.
Это так.
И тогда у меня будет два пути. Заставить их принять меня до конца, без остатка и оговорок. (Жестокий и кровавый путь. Нет сомнения. И для меня и для них Он обязательно окончится смертью – этот путь. И не обязательно чужой.) Или оттолкнуть их, остановившихся, и вновь придать им скорость, равную скорости всех других. И опять остаться одному, и жить, опять наслаждаясь вечной природой, и собой как нехудшей частью этой природы… И второй путь, так же как и первый, был бы кровав и жесток и со смертью в конце – очень трудно будет толкнуть их обратно, остановившихся. Они не слабые и не так-то просто сдвинуть их с места, И к тому же, я соглашаюсь с собой, да, они не захотят, раз остановившись и насладившись медленным и свободным временем, вновь возвращаться в беспорядочное стремительное и бессмысленное движение своей прошлой жизни.
…Немецко-фашистские оккупанты растянулись уже серой цепью по предрассветной дымке, расплавленным жемчугом стелившейся над свежескошенным полем, недавно, вчера, позавчера усеянным мягкими, влажными еще стожками. «Поле, руууусское поооле», – запел было я, но умолк тотчас, заплакав, переполненный чувствами… «Лос, лос, форвертс!» – кричал солдатам захватчик-офицер… и целился в меня из длинноствольного пистолета, сука… Я не спеша достал из кармана отвратительного вида гранату.
Что-то тут не так! Диссонанс, дисгармония, дискомфорт, наконец. Сначала я в длинном стильном плаще посреди мечущихся людей, я, ищущий себе равного, я, заявляющий о своем присутствии в этом мире, я, сурово размышляющий о жизни, и рядом немецко-фашистский офицер с длинным пистолетом, и тут же я сам с гранатой.
Сон.
Нет. Это не он. Потом он. А сначала… Сначала то, чему я еще не придумал название.
Тогда, когда цепь гитлеровских солдат стала рассредоточиваться по душистому русскому полю, я открыл глаза.
Я лежал под потолком. И потолок тот был мне знаком. Несвежий и потому уже не белый, с длинно-предлинными прямыми полосами трещин и вдоль, и поперек и, главное, с мелкоячеистой паутиной дружелюбного паучка в углу, там, где тень и много чего не видно. Я узнал бы потолок своей квартиры среди десятков тысяч потолков по всему миру, под которыми не просыпался, не просыпаюсь и не просыпался бы впредь.
Я видел хорошо, что длинно-предлинных трещин было семь и что четыре из них составляли почти что настоящий ромб, в середине которого я когда-то убил раздутого донельзя
от моей крови комара. (Там пятно теперь черно-алое. А ножки и крылышки комара сгнили еще в то лето, когда он погиб. Я разглядывал, близко, без лупы, конечно. Но и так невооруженно было видно, что лапки и крылышки сгнили уже.)Значит, я дома. У себя в квартире. Из которой вышел сегодня. Нет, вчера. Я посмотрел на часы. Да, точно, вчера. И попался в ловушку, удачно организованную парнем по фамилии Атанов.
Я раздет, посмотрел я на себя, не пахуч, я понюхал, и один в своей постели, я догадывался. Так не может быть. Что-то тут не так. «Эй!» – крикнул я в сторону свободной от меня части моей квартиры.
Никто не отзывался. Да, не исключительно какие-то непонятности, задумался я, сев голым задом на простыне чистой, посмотрел налево, направо, звенящей головой вертя. На той подушке, что рядом, второй, которой у меня давно на постели не лежало, я заметил листок бумажки, испачканный чем-то синим, как оказалось, чернилами, то есть буквами и словами, и составленными из всех них предложениями: «Ты так рвался домой, сукин сын, – было написано там. – Что я уступила тебе. И, верно, в благодарность и ты уступил мне. Ты, наверное, забудешь. А было, было… Спроси у своего малыша. Он расскажет. Я ухожу. Сегодня приезжает Темный. Позвони. Нина». Ни радости я не ощутил, ни огорчения, ни жалости, ни раздражения. «Хорошая девочка Нина», – только сказал я себе. И только. Меня иное сейчас волновало и не головная боль, она пройдет. Мне надо было разобраться, и как можно скорей, срочно, с теми живыми картинками, что мелькали у меня под закрытыми веками, между тем временем, когда я уже не спал, и тем, когда я еще не заснул снова.
Это был не сон.
Да.
Я знаю.
Но я не знаю, как назвать то, что было.
Я думаю сейчас, как назвать то, что было.
И ничего не приходит в голову.
Давай-ка я попробую договориться с собой так.
Я назову это так.
Нет, только обозначу.
И не все явление разом.
И не само явление, а лишь свое отношение к нему.
Итак, сейчас я назову каким-нибудь словом свое отношение к тем живым картинкам, которые я помню в мельчайших деталях, вплоть до цвета волос и глаз у тех, остановившихся…
Значит, так, не задумываясь надолго, – живые картинки могли быть видением.
Я в длинном плаще, мокрый от росы, улыбающийся и спокойный – это то, что уже есть, это то, какой я сейчас, настоящий, но пока не догадавшийся об этом (сложно найти себя в себе, когда ты весь окутан фантазиями, сомнениями, страхами, чужими мнениями, сложившимися веками оценками, навязанным тебе мироощущением; еще задолго до тебя разложенными по дешевым и дурно сработанным полкам, полочкам и ящичкам для всех одинаковыми представлениями о жизни, о смерти, о любви, о Боге).
Но нет. Я льщу себя надеждой. Счастлив был бы я и безумен, произойди такое. Нет. Если бы случившееся было видением, то есть я на самом деле был бы такой – один, спокойный, среди вибрирующей толпы, я, во-первых, в данный момент уже знал бы об этом, и приход этого знания был бы внезапным и необратимым, и тотчас исчезли бы тогда мои сомнения, все, любые, и страхи тоже все, и тоже любые, и уже сейчас здесь, в кровати на чистой простыне, я был бы спокоен, и умиротворен, и уже не пытался бы разобраться в том, что же за картинки видел я между явью и сном. Во-вторых, уже в самый момент видения у меня не возникло бы желания молить Бога или кого-то еще другого о том, чтобы кто-то там еще остановился бы и посмотрел на солнце и посмотрел на меня, мне было бы все равно, остановится – хорошо, не остановится – хорошо. И далее, допустим, остановились – многие или немногие, – мне бы, мне в этом случае опять-таки было вес равно, принимают они меня полностью или нет, понимают ли они все, что я говорю, или нет, Я воспринимал бы мир, каков он есть, и был бы полностью удовлетворен этим миром, каков он есть.
Я скажу сейчас так – я видел не себя, какой я есть, я видел Цель. Таким я должен стать. Таково мое предназначение. Путь, Судьба.
Я в длинном плаще, мокрый от утренней росы и улыбающийся, один, спокойный, среди мечущихся в погоне за призраками бедных, но не достойных жалости людей. Я.
Но зачем, опять-таки, тогда мое управляемое подсознанием воображение показывало мне, что я даже, обнаружив себя в себе, став тем, кем я должен стать, буду молить Бога или кого-то другого о том, чтобы выявились из толпы равные мне, те, которые будут слушать меня и понимать, те, кто примет меня безоговорочно и навсегда? Зачем? Ведь мне же будет тогда все равно – объявятся ли равные или нет. Ведь не могло же подсознание мое просто так нарисовать те картинки с остановившимися, не могло же оно просто так столь остро дать ощутить мне жажду иметь слушателя и зрителя. Наверняка в этом есть какой-то смысл.