Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Голодные призраки
Шрифт:

А слова, произнесенные им, я, наверное, буду помнить наизусть: «Никогда, повторяю, никогда не советуй мне…» и так далее. Сукин сын! Мать его, козла! Но… Но время не останавливалось (оно вообще не останавливается), и потому жизнь двигалась дальше, и ощущать чересчур продолжительно, что тебе что-то неприятно, было бы, я уверен, вредно для организма, и я, собравшись тогда и сконцентрировавшись, подавил эти неприятные ощущения. – быстро, как мог, – и сказал Роме после того, как согласился с его словами: «У меня никогда не возникало желания убить тебя. И сейчас тоже у меня не возникло такого желания. Это странно. Но это так». Рома опустил пистолет и сказал: «Не ори». Сунул пистолет в карман плаща и, величаво вскинув голову, направился в комнату. Как только Рома сдвинулся с места, я услышал следующий за ним тонкий, едва слышимый, протяжный и однотонный звук. Кажется, это была нота «ля». Я прислушался. Нота «ля». Я огляделся, пытаясь установить источник этого монотонного протяжного звука. Это мог быть и плохо закрытый кран в ванной братовой квартиры или плохо закрытый кран в какой-то из соседних квартир, или ветер, просачивающийся в щели окон, или в щели входной двери, или ария дерзкого мышонка из одноименной мышиной оперы, или

непрекращающийся полет крупного, очень крупного комара, или дыхание паркета, или стон потревоженных душ погребенных под этим домом неизвестных. Но вот Рома ушел в комнату. И звук двинулся за ним. Значит, источником был сам Рома. Так по всему выходило. Я тоже вступил в комнату. За Ромой. Как завороженный. Безвольно бредущий за звуком «ля», потерявший мир и не обретший покой.

Мне мерещились кошачьи бега. Коты бегали на задних лапах и весь маршрут дрались друг с другом, свирепо и когтисто. Первым приходил живой. Его награждали сигареткой с марихуаной, голубым бантом и хорошенькой жеманной кошечкой. А потом убивали, потому что завидовали победителю. Я ясно, как мысок своего ботинка в лунную ночь, видел истекающего кровью, но чрезвычайно довольного кота-победителя, трахающего нежную пушистую кошечку, Я видел также и тень безликого убийцы, с сияющим ножом в руках зависшего, над спиной кота.

Рома сел за черное пианино, стоящее в углу комнаты у окна, не старое, но не новое, исцарапанное, матовое уже, не бликующее, но еще теплое, сохранившее температуру с того времени, как его сделали горячие руки мастера, мастеров, рабочих, людей, живых людей, не мертвецов, любящих мятую картошку и кошачьи бега, за завтраком ласкающих жену, а за ужином друга, кричащих по ночам и забывающих о смерти во время работы, тех, кого мы ищем, но никогда не находим, существующих только в наших мечтах и никогда на самом деле. Рома открыл крышку пианино, обнажив его кости, достал пальцы из рукавов плаща, положил их на скользкие клавиши и прокатился по клавишам, как по льду, издавая тревожные звуки, заглушая ноту «ля», перебивая ноту «ля», тиражируя ноту «ля» – десятками и сотнями. Засыпая, заиграл энергичней, строже. А увидев сны, начал и вовсе неистовствовать, буйствовать, вдыхая сквозняк и выдыхая ураган, светился, как вольтова дуга, сыпал слепящими звездами, исчезал как Рома Садик и появлялся как Божественный Некто, гениальный, великий, неземной, волею Господней ниспосланный на Землю, дабы повести за собой растерянные мечущиеся души, заронить в них Начала Любви и Гармонии, успокоить их, заставить их поверить, что Жизнь Вечна! Рома играл не музыку…

Я не знаю, что играл Рома, но то, что не музыку – это точно. Я не слышал звуков, но я их чувствовал. Они проникали в меня совершенно иными путями, не через слуховые перепонки, а через глаза, через волосы, через ногти, они щекотали под мышками, буравили кожные поры, втискивались в задний проход, с.треском вламывались под череп, вместе с воздухом влетали и в ноздри, в рот… И звенели внутри меня, и пели внутри меня. Делали меня невесомым и отрывали меня от земли!

Я летал. Я летал. Я летал…

Неожиданно приземлился и недоуменно, затем и осуждающе посмотрел на Рому. Как и почему ты, Рома, прекратил играть на теплом пианино? Я видел, что Рома теперь не сидел за пианино, а стоял у пианино, склонившись над пианино, и стучал по одной лишь клавише пианино, по клавише пианино, издающей ноту «ля». «Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля», играл на пианино Рома! Он дубасил по клавише сильным указательным пальцем, кривясь, как от боли, встряхивая головой, как лошадь, и встряхиваясь всем телом, как неизвестно кто. На мой взгляд и на мой слух, нота «ля» была исключительно нормальной. Однако Роме она, вероятно, казалась фальшивой – это с одной стороны, – ас другой стороны, она, наверное, казалась ему не совсем фальшивой, а может быть, даже и совершенно чистой. И вот, чтобы проверить это, чтобы убедиться или, наоборот, разубедиться в своих сомнениях, Рома и стучал так часто по жесткой клавише. Наверное. Иначе я не могу объяснить, зачем он без Остановки дубасил по клавише пианино, издающей ноту «ля»?

…Маленькая и тоненькая нота «ля» откровенно дисгармонировала с очень крупным, сильным, большим Ромой Садиком. Они совершенно никак не подходили друг другу, не вязались друг с другом, не смотрелись друг с другом. Пытаясь хоть как-то сопоставить их вместе, я даже почувствовал тошноту. И я уже шагнул было к туалету, как неожиданно понял, что нашел то, что искал. Я представил Рому маленьким, в коротких бархатных штанишках на бретельках, с пышным бантом, повязанным поверх воротника чистой белой рубашки, и все тотчас встало на свои места. Маленький розовощекий Рома вполне соответствовал хрупкой ноте-детенышу. Им можно быдло запросто позволить играть друг с другом, не опасаясь, что кто-то из них кого-то из них обидит или повредит. Эти двое могли бы даже полюбить друг друга, если их не трогать и дать событиям развиваться так, как они должны были бы развиваться. Рома большой вес колотил и колотил по бедной клавише, ярясь все сильнее, брызгая слюной и потом. «Ай-яй-яй, нехорошо, Рома, – сказал я Роме и погрозил ему пальцем. – Папа накажет Рому, если Рома не перестанет безобразничать!» Рома отдернул руки от клавиш, словно клавиши в одночасье раскалились и обожгли ему пальцы, повернулся виновато ко мне, вздрагивая побелевшими губами, и через полминуты, через минуту, я не считал, через сколько, облизнул зарозовевшие губы и сказал беззлобно: «Не ори…» Вяло закрыл крышку пианино, прошел мимо меня, медленно, устало, вошел в кухню, сел за стол и долил в стаканы оставшееся виски. Мы выпили.

За окном перестали пилить. И принялись протяжно выть. «Наверное, потому что уже ночь!» - подумал я. Вой проникал сквозь стекла, царапал стены кухни, и комнаты, и коридора, и туалета с ванной, и мои щеки, и мои глаза. Глаза стали слипаться, и я посмотрел на часы. Было время. Весь день пронесся, прошел, прополз, а я и не заметил. «Надо спать», – сказал Рома. И уснул. На табурете. На кухне. Рома Садик.

Я погасил свет на кухне, но выть за окном оттого не перестали. Наоборот, начали выть еще громче. Я приблизился к окну и посмотрел вниз, во двор. Никого не увидел. Но тем не менее там кто-то был и кто-то выл. Сначала я разозлился и хотел было даже достать из кармана спящего Ромы пистолет и пальнуть

во двор наугад, чтобы прекратить отвратительный вой, но потом подумал, и очень верно подумал,, что они перестанут выть только тогда, когда закончится жизнь. Только тогда, и никогда раньше. Я направился в комнату, сел на диван, снял кроссовки, лег и закрыл глаза. Я решил поспать. Чем я хуже Ромы?

В том сне мне пришлось всякого хлебнуть – и виски, и джина, и красного портвейна, и колодезной воды, и умопомрачительных страстей, и пахучей крови, и убийственного лета, и жидкого горького шоколада, и изнеженной мальчишеской души, и изворотливых радиоволн, и собственной слюны, и пыли далеких троп… На стройном, черным блеском сверкающем коне, в золотой драгунской каске, с бьющим по ребрам коня фантастических размеров тяжелым палашом я скакал перед кортежем английской королевы; я буйствовал на африканском троне, с хохотом пожирая своих подданных, называя завтраки фрюштюками, а обеды ланчами; я пытал пленных американских солдат, заглядывая им в глаза в момент смерти, желая увидеть, как же все-таки и куда отлетает душа; вместе с дельфинами я нырял в океаны и моря, совершенно забыв о том, что я не могу дышать под водой, и потому дышал под водой; меня – самый чистый и самый дорогой в мире наркотик – провозили контрабандисты из Москвы в Нью-Йорк в контейнерах с французским женским бельем, меня покупали крутые, и отвратительные на вид, небритые и саблезубые американские гангстеры и потом очень за дорого продавали развратным и распутным представительницам высшего света; я крутил жизнь на пальце, как футбольный мячик, – не понимая того, что это она крутит меня, посмеиваясь, как малыш крутит звенящую юлу; я -притворялся спящим, заслышав легкое дыхание и почувствовав близкое тепло, я открывал глаза только тогда, когда ко мне протягивали руку…

«Я не сплю», – сказал я, увидев склонившегося над собой Рому. «Тогда вставай и одевайся», – сказал Рома. Я зажег зажигалку и посмотрел на часы. «Без семи четыре», – сказал я. «Самое время», – сказал Рома, вынимая из стола деньги и распихивая их по карманам. Я потянулся, жестко, с силой, позевывая и постанывая, разминая руками шею, лицо, нагнулся, надел и зашнуровал кроссовки. «Я тебе говорил, мать твою! – заметил я и беззлобно передразнил Рому: – Я такой крутой, я карточку из ЦАБа изъял. Они нас не пробьют… Твою мать!» Я закурил, неслышно подошел к двери и, закрыв глаза, сконцентрировался. Я попробовал настроиться на пространство лестничной площадки. При точной концентрации я должен был поймать волны, идущие от присутствующих там людей.

…Один стоял рядом с дверью. Я наткнулся на него почти сразу. До других, как ни пытался, добраться не смог. Но они были. Конечно же. «Один наверху, – полушепотом сказал Рома, застав меня за поиском милицейских полей. – Двое других одним маршем пониже. Две машины у подъезда. Двое во дворе под пожарной лестницей». Рому в отличие от меня долго учили выявлять противника с помощью биополя, или, так скажем, с помощью шестого чувства, или, еще проще, с помощью особо натренированной интуиции. Я был всего лишь любителем. А Рома был профессионалом. Многие из работавших со мной ребят видели через стены, точно предугадывали развитие событий, умели допрашивать противника, не применяя силы, умели стрелять с закрытыми глазами, ориентируясь только на тепло, исходящее от человека, или на его биополе, а также умели стоя спать, прыгать в длину и высоту дальше и выше любого чемпиона мира, обезвреживать противника без оружия и без контакта и окружать себя защитным полем, через которое с трудом проникали даже пули. «Уйдем по пожарке», – сказал Рома и потянул меня на кухню. Подвел к окну. «Вот», – указал он. Примерно два метра разделяли окно и пожарную лестницу. «Я прыгну первым, – сказал Рома, осторожно открывая окно, – и буду тебя -страховать» – «Послушай, – остановил я Рому. – На хрена тебе все это? Оставайся. Я уйду один. Тебя допросят. Проведут опознание. И все. И ты свободен. Это я уже замазан. Это меня они будут теперь тягать по поводу и без повода, Я просто хочу переждать, пока они найдут настоящего убийцу. Мне очень не хочется все это время сидеть в камере. И еще мне не хочется, чтобы повторилась витебская история, когда подозреваемого расстреляли, а через год нашли настоящего убийцу. Оставайся. Я пойду один». Рома поднес руку к очкам, вроде как желая их снять. Но не снял. Почесал рукой висок, сказал: «Без меня ты не уйдешь. Там внизу двое с Калашами. Это первое. Ну, а во-вторых, – Рома почесал кадык, – обрыдла мне моя тихая жизнь. Пора за работу. За настоящую работу. Я пошел». Рома взобрался на подоконник, чуть привстал, как бегун перед стартом, как пловец перед тем, как нырнуть и поплыть, и победить, и не устать, прийти домой и любить ч женщину, и не одну, а трех, а четырех, а пятерых и не по очереди, а всех сразу – и прыгнул, четко и точно, руки вверх взметнув и руками теми уцепившись за толстый металлический прут, которым лестница крепилась к кирпичной стене, и качнулся, раз, другой, и поставил ноги на лестничную перекладину, удобно, ловко, и поманил меня растопыренными пальцами левой руки, как ребенка, иди, малыш, не бойся, папа с тобой, он поможет… Я нашел наиболее удобное место на подоконнике, с которого мне предстояло прыгнуть, укрепился на нем, пошаркав подошвами, покачался на полусогнутых ногах и, прежде чем оттолкнуться от подоконника, взглянул вниз и подумал: «Если захочу умереть, умру, не захочу – значит сумею прыгнуть и попасть туда, куда надо. Все зависит от моего желания, и только от него». Я ухмыльнулся своим мыслям и прыгнул. Мокрый ветер ударил по глаза, а холодный прут по рукам. «А что если сейчас взять и отпустить руки? – спросил я себя, – Восьмой этаж – это не крыша дачного сарая, мать вашу. Взять и отпустить. Изменится ли что-нибудь в мире, если я отпущу руки? Нет, ровным счетом ничего. А меня забудут тотчас, как закопают. Все. Ну, может быть, мама еще будет помнить, если не умрет вслед за мной. Паскудная штука-то какая, а! Все забудут!» Нет, так не пойдет, нееееееет…

Я так себе скажу, вот так скажу, пока качаюсь на влажном железном шершавом металлическом пруте, с помощью которого крепится лестница к кирпичной стене, я так себе скажу: «Я не стану, мать вашу, умирать до тех пор, пока не уверюсь в том, что меня будут помнить всегда, всегда. А для того, чтобы меня помнили всегда, я должен в этом мире что-то сделать. И я сделаю. Я не знаю, что, но я СДЕЛАЮ!

Я поймал ногами лестничную перекладину, подтянулся на пруте сначала одной рукой, а потом другой – и ухватился за лестницу.

Поделиться с друзьями: