Голодные призраки
Шрифт:
И затем снова возникла картинка.
Картинка такая. Я пытался подняться с пола. И не мог. Падал. Бормоча что-то невнятное, глухо и, по-моему, не по-русски. На мне был вольный шелковый пиджак стального цвета, зеленая майка, черные просторные брюки. Я был бледен и небрит. Глаза мои запали. Вокруг них стремительно вращались черные круги. Я был знаком себе до неузнаваемости. Я был сам собой красив до отвращения. Я был. Наконец я поднялся, и вытянувшись вдоль стены, застыл, замер, закрыв глаза и улыбаясь. С первыми моими словами веки мои разомкнулись и тотчас заиграла незатейливая музыка, такая, какая играет, когда открываешь старинную музыкальную шкатулку: «Я пьян второй раз за сегодняшний день… Да, кстати, сегодня двадцать девятое мая, три часа одна минута… – Музыка прекратилась (если она и была), и голос мой теперь раздавался четче и яснее. – С утра, с того, с которого начался день, не с другого, нет, я еще был жив и здоров. Я поехал в аэропорт Домодедово. Я дал немного денег каким-то ребятам, которые стояли у служебного выхода на летное поле, и они пропустили меня. Много часов я сидел на каком-то ящике, на поле, и встречал и провожал самолеты. Самолеты оглушающие гудели, и от них валил жар. От них пахло металлом, керосином и электричеством. Они были большие и сильные, и очень красивые. В иллюминаторах я видел людей. Некоторые из них приветливо махали мне руками. И я благодарно отвечал им. Солнце светило мне в самую макушку. Наверное, я загорю, с удовольствием думал я. Я даже не курил. Там мне было хорошо. И совершенно не хотелось выпить. Так мне было хорошо. Я был частью большого и интенсивного движения. Взлет. Посадка. Взлет. Посадка. И полет. Полет. Я осознавал необходимость, обязательность такого движения. Без возможности передвижения жизнь, я уверен, постепенно стала бы угасать на этой земле. Понимают ли пилоты и диспетчеры и изобретали самолетов, что они делают работу, сравнимую с работой Бога? Или они просто работают, не задумываясь над тем, что они делают. Просто работают, и все. Потому что надо как-то зарабатывать на хлеб? Если не понимают, то им надо это объяснить. Просто. Доходчиво. И убедительно. Надо собрать Всероссийское совещание работников авиации и рассказать им, ЧТО они делают. Объяснить и доказать, И показать наглядно. На примерах. Привести высказывания авторитетных историков, философов, физиков, врачей… А потом, подумал я, глядя вдаль застилаемыми благородной
Подступиться к частникам было можно. Лица их были похожи на лица злодеев из американских фильмов. Мне очень захотелось чем-нибудь сильно и больно ударить по этим лицам. Я вернулся в здание аэропорта и долго бродил по нему и наконец нашел то, что мне нужно. Я нашел пустую коробку из-под компьютера. Я набил коробку подобранными у мусорных контейнеров кирпичами и, навесив на свое лицо маску наивного полудурка, кряхтя, поволок достаточно тяжелый даже для меня ящик на улицу… Ребята со злодейскими лицами минуту приглядывались ко мне, охающему и стонущему, а потом один из них подошел и спросил, куда мне. Я ответил. Он назвал цену. Я тут же согласился. «Лишь бы уехать, – сказал я. – Лишь бы уехать». Тогда он сморгнул своими тусклыми глазами, почесал подбородок и сказал, что ему надо бы найти еще пассажира. Чтобы побольше заработать, объяснил он. Да, да, сказал я, преданно глядя ему в глаза, да, да. Через минуту он привел такого же, как и сам, мутноглазого и узколобого. Мы сели и поехали. Долго ли коротко мы ехали, но только километров через десять остановились. Шофер сказал, что хочет пописать. И пассажир сказал, что хочет пописать. И я с радостью сказал, что тоже хочу пописать. Мы вышли. Подошли к деревьям. И тут шофер вытащил ножик и сказал, чтобы я не орал, и приказал затем пассажиру меня обыскать. Ох, если бы ты знал, Антоша, как в тот момент я обрадовался. Я вздохнул восторженно и пропел на выдохе: «Ну, п…ц вам, братцы!» Я саданул шофера ногой в промежность, а пассажира кулаком в горло. Пассажир упал сразу, а шоферу мне надо было еще добавить, чтобы он тоже упал. И он упал. Еще несколько минут я их бил, лежачих, ногами, приговаривая: «Это за маму, это за папу, это за дядю Гагарина, это за Валю Терешкову, это за Маяковского, это за академика Вавилова, это за любовь, это за страдание, а это за мое хорошее настроение…» Утомившись, присел рядом с ними, стонущими и кричащими, и прочитал им лекцию о вреде уголовно-преступной деятельности. Один из них, кажется, шофер, грубо послал меня на х… И я сломал ему руку. Напополам, об колено. Потом подумал и второму сломал руку. Чтоб не повадно было. Потом я обыскал их. Забрал у них все деньги, которые у них имелись, много денег, взял ключи от машины и обыскал и машину. Нашел в бардачке виски, правда, дешевое – «Учительское». Выпил оставшиеся полбутылки, и веселый, и довольный, пьяненький и свеженький помчался на «жигуленке» с ветерком и сквозняком – в Москву. Бросил машину где-то в центре города. И пешком, почти протрезвевший, добрался до Тверской, спустился вниз по переулку к Театру юного зрителя, прошел еще несколько метров и очутился возле рыбного ресторанчика. Рыбки мне что-то захотелось. Я, конечно, поел рыбки и выпил еще виски, и снова опьянел и, разогнав музыкантов, вышел на сцену и громко потребовал, чтобы встали работники авиации, железнодорожного и автомобильного транспорта. И принялся обнимать поднявшихся работников, целовать их и раздавать им деньги. А потом заснул где-то за сценой. Проснулся. Из ресторана в этот час уходили уже последние повара. «Ээээээх!» – крикнул я и прошелся вприсядку по кухне. Повара зааплодировали и налили мне стакан, а затем другой, а затем третий… И вот я здесь, дома, едва держащийся на ногах, но соображающий и неплохо говорящий, рассказываю тебе эту историю. Рассказал…» – Я спустился по стене на пол, встал на карачки, подполз к объективу и выключил видеомагнитофон. По экрану побежали полоски. Но через несколько секунд я вновь предстал перед объективом.
Теперь я стоял за мольбертом и водил кистью по полотну, сосредоточенный, осунувшийся, непричесанный, л» естественно, небритый, в рубашке и джинсах – сверху.донизу раскрашенный разнообразного цвета красками, Внимательно приглядевшись ко мне и к моей одежде, можно было подумать, что запачкался я так не случайно – во время работы, а что я специально так раскрасил себя зачем-то, старательно и даже с душой. Красками – желтой, красной и синей – было выкрашено даже мое лицо, от ямочки на подбородке до корней волос… Я смешивал краски, и писал, писал, менял кисти, одну на другую, третью и работал, работал, нервничая и матерясь… И вот, наконец, швырнул кисти в сторону от себя, крикнув что-то невнятное, но, судя по моему выражению лица, недоброе и грубое, и даже не пытаясь успокоиться, повернулся к объективу, и заговорил громко, возбужденно, то и дело срываясь на крик: «Пятый по счету день, твою мать, я пробую скопировать картину Иеронима Босха «Сад наслаждений», пятый день, мать вашу… Сегодня семнадцатое июня… Да… И ни черта не выходит. Такая роскошная картина и такой роскошный я… Но ни черта не выходит. Я купил лучшие кисти. Я купил лучшие краски, Я заказал лучший холст. Мне грунтовали его профессионалы. Я смешивал краски в нужных пропорциях. И твердой рукой наносил их на холст. И мне казалось, что я наносил их именно там, где надо. Я сделал, конечно, предварительные эскизы. Точь-в-точь, миллиметр в миллиметр как у Босха. Я работал часами беспрерывно, воодушевленно и возбужденно, покрываясь потом и часто и прерывисто дыша от волнения и азарта… И ничего! – кричал я. – Ничего! Ах! – я по-девичьи или по-бабьи всплеснул руками. – Неужели я не смогу скопировать картину Иеронима Босха? Неужели? Такого не может быть. Ведь это Я! Я! Посмотри на меня, Господи! Ведь это я. Я! Я должен ВСЕ уметь, я должен ВСЕ делать лучше всех… Ты спрашиваешь, почему? Ха, ха! Не лукавь. Ты же знаешь, почему. Потому что я избран тобой. Именно поэтому… Я знаю… – Я усмехнулся. – Ну, хорошо. Я должен делать ВСЕ если не лучше других, такое, наверное, невозможно, но во всяком случае я должен делать все, за что бы я ни брался, хорошо, даже если раньше я этого никогда не пробовал делать. Разве не так? – Я резко вскинул решительное лицо к потолку. – А? Ответь мне?!
Я повалил ногой мольберт и заорал, ярясь, громко и истерично. – Разве не так? – Я в ярости топтал мольберт, колет и отвратительно нарисованную на холсте картину. – Вот, мать твою, сука! – остервенел я. – Вот, вот! – Я не успокоился, пока не расколотил на куски деревянный мольберт, не изорвал в клочья картину и не разбросал куски полотна по комнате. После чего я сел на пол, закурил сигаретку и молча сидел так, не могу сказать, сколько, курил, одну сигаретку за другой. И бросал непотухшие окурки на пол. Они робко потрескивали и вяло дымились. А затем я поднял глаза к объективу камеры и сказал спокойно: – Я буду копировать эту картину до тех пор, пока не скопирую так, что не отличить от подлинника. А теперь, – в заключение сказал я себе, сидящему на даче мужа Ники, – пошел-ка ты на х…» Я, сидящий на даче, только ухмыльнулся, услышав такие свои слова, и доброжелательно кивнув своему изображению на экране, сообщил ему, не таясь: «Ты мне нравишься!» И спросил его: «А я тебе?» И, не услышав ничего в ответ, не расстроился и даже не огорчился, потому что слова, коими могло бы мне ответить (или не могло) мое изображение, не имели для меня совершенно никакого значения, потому что я и так знал ответ, а спросил свое изображение всего лишь для того, чтобы создать видимость диалога, а то как-то скучно без диалога, Монологи все да монологи… Что я, один, что ли? Нас ведь много. Я и я, и я, и я, и я, и я, и я, и я, и я, и я, и я. Воооот сколько. Да и то тут не все. На самом деле меня еще больше.
Послав себя на х…, я с экрана исчез. И через небольшую паузу, конечно же, возник снова. На сей раз я был в черной куртке, черных брюках и белой рубашке, застегнутой наглухо. («Хорошо!» – я даже поцокал языком от восхищения.) За спиной своей я увидел, далеко внизу, дома, дома, дома, маленькие, с маковыми зернышками окон, замутненные тонкой белесо-прозрачной, наверное, утренней дымкой. Да, Я стоял на крыше дома, на самом ее краю. Объектив видеокамеры был расположен чуть выше моей головы, и поэтому достаточно широко брал в кадр расстилающийся внизу город. Ветер шевелил мои волосы и трогал мои ресницы. Я так стоял минуту, а может быть, две, щурясь, привыкая к ветру и близкому солнцу, и наконец заговорил: «Сегодня второе июля. Утро. Шесть часов девять минут. Прекрасное утро. Чудесное утро. Волшебное утро. Доброе утро… Доброе утро, – я приветственно кивнул в объектив. – Я стою на крыше своего дома. До земли больше шестидесяти метров. Мало. Хотелось бы, чтобы было еще больше. Мне хотелось бы, чтобы было больше. И я обязательно поднимусь в самое ближайшее время на самую высокую точку в городе. Просто так заберусь, для удовольствия. Ну, а пока для иллюстрации того, что я намерен сейчас сказать, меня устраивает крыша и моего дома… Однако начну по порядку. Мне всегда, с детства, сколько себя помню, нравилось переходить дорогу, по которой очень плотно и очень быстро сдут автомобили. Наверное, меня привлекало чувство опасности. Не исключаю, конечно. Но сейчас понимаю, что не только. Имелось и еще кое-что. Как назвать это «кое-что», я пока не знаю. Надо подумать. Вернее, нет, знаю. Но такое название будет не совсем точным. Оно не до конца отражает то чувство, которое владеет мной и которое ведет меня. Одним словом, действительно надо подумать. Я вычленил это чувство совсем недавно, может быть, месяц назад, может быть, полтора, я не помню сейчас точно, хотя эту дату, конечно же, следовало бы запомнить, чтобы потом ее торжественно отметить. Ну так вот. Месяц или полтора назад я переходил Садовое кольцо, кажется, где-то возле Добрынинской. Я дошел до середины.полосы, когда обратил внимание на то, что полоса перед светофором еще не полностью занята автомобилями, и они подъезжают и подъезжают, заполняя первую шеренгу, они подъезжают и застывают совсем близко от меня – слева, справа, передо мной, в метре, в полутора, в двух. Я остановился… За первой шеренгой выстраивалась вторая, за второй третья. А машины все прибывали и прибывали. Я невольно повернулся к ним лицом. Я встал перед ними открыто, расправив плечи и, как перед дракой, привычно расставив ноги и расслабившись. Я, конечно же, не собирался драться с автомобилями, замершими сейчас на Садовом кольце возле метро «Добрынинская», но ощущения, которые у меня возникли, были очень схожими с ощущениями, появляющимися перед боем или перед
большой дракой. Тут смешивались и страх, и оцепенение, и решимость, и предвкушение боли, и радость от осознания своей силы, и восторг от масштаба предстоящих событий… Хотя нет и не будет здесь на Садовом кольце никаких событий. И я это прекрасно понимал. Я просто перейду мостовую и пойду своей дорогой. Автомобили сорвутся с места после того, как на светофоре загорится зеленый свет, и помчатся тоже своей дорогой. Но вдруг я услышал, поведя носом по-собачьи, дрожа ноздрями, шевельнув верхней губой, дерганно, вроде как скалясь, что воздух сделался чистым, свежим и душистым, и почувствовал затем, что этот чистый свежий и душистый воздух заполняет мой рот, мой нос, мои бронхи и мои легкие, мою кровь, мои руки, мои ноги, мою голову – все мое тело, и понял, что сейчас могу взлететь над остановившимися автомобилями и над домами, и над людьми, и над городом, и я даже привстал на мыски, и я уже оторвался от земли…И в тот момент взревели двигатели машин, готовясь двинуться с места. И я опустился снова на пятки. И не потому, что испугался шума, или испугался взлететь, или испугался упасть, взлетев, или испугался, что не взлечу вообще, нет. Просто когда взревели двигатели, я, как мне показалось, неожиданно начал догадываться, что это такое за чувство, которое заставило меня остановиться и с восторгом взирать на тормозящие передо мной автомобили. Это было чувство того, что во мне открывается какой-то ранее скрытый от меня же самого резерв и что в этом резерве таятся силы, о коих я даже и не имею представления, даже и не могу вообразить. Вот что это было за чувство… Я стоял перед машинами, и они не трогались с места. На светофоре уже давно горел зеленый свет. По встречной полосе уже несколько десятков секунд как мчались машины. А машины, находившиеся передо мной, стояли. Двигатели их свирепствовали и безумствовали, а автомобили стояли… И поехали они только после того, как я отвернулся от них и не спеша направился к середине шоссе… – Я усмехнулся, прищурившись, будто дым от сигареты попал мне в глаза или будто я решил заплакать, я повел подбородком, продолжая усмехаться, вроде как сам себе удивляясь, и затем заговорил снова: – Я всегда очень дискомфортно чувствовал себя, когда вокруг много людей, когда вокруг толпа. Или когда, например, надо было выступить перед большим скоплением народа, я начинал волноваться, и скажу, более того, я начинал просто бояться, чего, сам не знаю, но бояться. Но теперь все изменилось. Я больше не боялся толпы. Я не ощущаю сейчас дискомфорта, когда я нахожусь рядом с толпой или в толпе, и.у меня не появляется, как раньше, желание бежать, как можно дальше от того места, где собралось так много людей. Более того, однажды у меня возникло ощущение, что я могу управлять этой толпой, что я могу мощно и неотвратимо воздействовать на нес, и, почувствовав это в первый раз, я пришел от такого нового, неизведанного и неисследованного мною ощущения в звериный восторг. Звериный, именно звериный восторг… На какие-то мгновения, а может быть, даже и минуты, я стал зверем. Сильным и необузданным и подчиняющимся только своим инстинктам зверем… Это случилось на стотысячном стадионе в Лужниках, в начале июня, когда играла наша сборная. К удивлению всех, стадион оказался заполненным до отказа. Такого не случалось, я помню, с семидесятых годов… Я сидел на тридцать седьмом ряду… И вот, когда игроки начали неспеша покидать поле после предматчевой разминки и стадион зашевелился и зашумел, провожая команды, я откликнулся на зов, который я услышал тогда впервые и поднялся с места, и, знающе усмехаясь, чуть лениво, стал спускаться вниз по каменным ступенькам стадиона. Я перепрыгнул через ограждения и очутился на беговой дорожке. Никто из солдат и милиционеров, сидевших и стоявших в оцеплении, не преградил мне дорогу и даже не окликнул меня. Они смотрели в мою сторону и молчали. Я дошел до середины поля, остановился в центре круга и повернулся медленно на месте, оглядывая готовый взорваться от безумного восторга стадион. И неожиданно поднял руки, просто поднял руки, приветствуя сидящих… Оглушительный рев был мне ответом… Люди не знали меня. Люди никогда не видели меня. Люди никогда не слышали меня. И тем не менее они подчинялись мне, они преклонялись передо мной… – Тут я, экранный, усмехнулся. – К сожалению, я не знал, что делать дальше. Я еще какое-то время стоял с поднятыми руками. Потом, конечно, опустил их и, глупо улыбаясь, направился обратно к трибунам. Но на свое место я не вернулся. Я не мог вернуться. Потому как понимал, что теперь, если бы я сидел на трибуне, все внимание стадиона было бы обращено на меня. Разумеется. А я не мог позволить, чтобы люди, ради которых, собственно, и собрался стадион в Лужниках, оказались бы здесь сегодня лишними…
Я уходил под аплодисменты и приветственные крики, под слезы и истеричные объяснения в любви… – Я на экране неожиданно развернулся, быстро подбежал к краю крыши, легко впрыгнул на опоясывающий крышу по периметру неширокий, залитый битумом бордюр, и свободно и спокойно прошелся по нему, улыбаясь и что-то напевая. Я сделал ласточку. Я сплясал что-то типа летки-енки. Я крутанулся на одной ноге вокруг себя, как Михаил Барышников. Я сделал стойку на самом краю и поболтал в утреннем воздухе ногами. – Это же так просто, – сказал я, вернувшись к камере, – что даже не верится. Вуаля!… Это так приятно, что даже не верится. Это так не страшно, что даже не верится… – Я отбил лихую чечеточку, сосредоточенно и довольно грамотно, и сказал, подняв лицо к камере: – Так что, как видишь, не война с ее многолюдьем, грохотом и кровью излечила меня от страха перед толпой. А всего лишь широкое шоссе и нетерпеливо дрожащие автомобили на нем. Но я знаю, что не было бы и шоссе, и дрожащих автомобилей на нем, если бы не война… Нут вот, собственно, и все, что я хотел тебе сообщить. Надеюсь, ты понял, почему я снимался сегодня на крыше, на высоте шестидесяти метров от земли. Ты понял, я знаю. Ведь это так просто…» И снова, в который раз уже за нынешний вечер, на экране помехи, и негромкое шипенье и слабое потрескивание. И вслед за помехами, как обычно, появляюсь я. На сей раз я одет в темный двубортный костюм, белую рубашку и пестрый галстук, на ногах у меня ботинки «инспектор с разговорами» и белые носки, сам я серьезен и вдумчив, с зачесанными назад блестящими волосами, и, как всегда, в трехдневной щетине. Я сижу спиной к зеркалу. В зеркале видны установленная на треноге видеокамерами, конечно же, моя спина, и мой затылок, и торец сиденья полированной декоративной табуретки, доставшейся мне еще от отца.
Я говорю: «Я недаром сижу перед зеркалом, хоть и спиной к нему. Недаром. Отражение – часть нашей жизни. Но это только одна из причин такого моего выбора места. Имеется и еще одна. Я не буду сейчас говорить, что это за причина. Ты сам поймешь это из моего рассказа. Рассказ будет сбивчивым и, наверное, путанным. Но ты поймешь, я знаю. – Я аккуратно провел рукой по волосам и после паузы продолжал: – Я мог бы, конечно, говорить последовательно, логично и, наверное, убедительно. Но тогда, естественно, снизился бы эмоциональный уровень моих слов. то так. Поэтому я не буду следить за последовательностью и чрезмерностью логики. Я не буду выстраивать речь. Я буду говорить первое, что приходит в голову… Но на одну тему. Скоро ты все поймешь. Я уверен, ты все поймешь. Слушай…
Сегодня четырнадцатое сентября, шестнадцать тридцать три.
Я просмотрел сейчас все записи, которые имеются на этой кассете. И, просмотрев их, я долго думал. Я не могу сказать, что я придумал что-то новое, нет. Просто я, наверное, впервые сейчас все сумел оформить словесно. Да, вот еще что. Я не требую сейчас от тебя терпения. Потому как рассказ мой будет короток. Но вместе с тем я требую внимания и сосредоточенности. Это, между прочим, две чрезвычайно важные вещи по этой жизни – внимание и сосредоточенность. Так что прислушайся ко мне…
Я злюсь. Я плачу. Я смеюсь. Я хандрю. Я тоскую. Я радуюсь. Я скучаю. Я люблю. Я ненавижу. Я жалуюсь. Я жалею. Я убиваю, Я убиваюсь. Я ругаюсь. Я обороняюсь. Я желаю. Я насилую. Я бью. Я страдаю. Я преодолеваю. Я борюсь. Я подавляю. Я освобождаюсь. Я разрываюсь. Я собираюсь. Я терплю, Я боюсь, Я восторгаюсь. Какой набор! А! И он далеко не полон. Сколько эмоций и сколько слов, обозначающих эти эмоции. И все я один. Какой тяжелый и, казалось бы, неподъемный груз я несу в себе. Несу. И живу. И живу. И не просто как трава, мать вашу, совершенно не осознавая, что живу, а именно понимая и осознавая, что живу, живу, дышу, вижу, слышу, и злюсь и плачу, и смеюсь и страдаю, и тоскую… и так далее, и так далее. И думаю постоянно о том, что живу, думаю много, до ломоты в глазах, до боли во всем теле… Вопросы и ответы. Вопросы без ответов. Вопросы как ответы.
Ну почему, скажи мне, почему, когда мне плохо, я все равно знаю, что мне хорошо?! Когда я страдаю, я знаю, что мне хорошо?! Почему, когда мне не хочется жить, я знаю, что живу, и буду жить, и буду жить хорошо? Почему? Нет. Не надо. – Я вытянул палец в сторону объектива. – Не говори пока. Я попробую сам объяснить. Я попробую. Дело в том, что я состою из миллионов маленьких «я» и из одного только настоящего Я. Неизменного Я. Бесстрастного Я. Тихого и спокойного Я. И именно это единственное Я не дает мне исчезнуть, раствориться, пропасть. Я осознал это. Но я понял также, что сам еще не добрался до него, до своего настоящего и единственного Я. Я знаю только, что оно есть. Но я еще не познакомился с ним близко. А познакомиться желаю. Да так, что нетерпением весь горю. А как то совершить? Какие имеются для того дороги? Неодинаковые и непростые. Понимаю, у каждого своя. Так какая же у меня? Я видел несколько. Я вижу не меньше. Необходимо сделать правильный выбор. Я выбрал, И я знаю, что я выбрал правильно. – Я, сидящий перед телевизором, внимательный и сосредоточенный, как я себя и просил, уловил в голосе себя, экранного, неожиданное волнение. – Для того, кто так долго решал, что ему делать -на этой земле, и нужно ли вообще что-либо делать на этой земле, установить, верный или неверный ты сделал выбор, не так уж сложно. Если выбор неверен, ты просто начинаешь себя скверно чувствовать. Приходят головные боли, возникают неполадки с желудком, ты начинаешь чаще и скорее уставать, ну и так далее. Но когда выбор твой правилен, ты обретаешь здоровье и легкость, неограниченность мышления и свободу передвижения. Ты плачешь, как смеешься, а смеешься, как летаешь… Теперь слушай еще внимательней. Для того чтобы добраться до того своего настоящего и неизменного, ты обязан делать четко и безукоризненно все, что ты делаешь. Непонятно? Я объясню. Например, ты сидишь за столом. Ешь. Допустим, обедаешь. Ты должен, во-первых, сидеть вольно, свободно, и обязательно красиво. Движения твои должны быть отточенными и законченными, и, конечно же, оптимальными, – ничего лишнего, ничего ненужного. А жевать пищу тебе необходимо тщательно, насколько возможно. А глотать ты ее должен с предельным осознанием того, что ты ее действительно глотаешь. Или… Ты купаешься в ванной. Твои действия в ванной должны быть точными и оптимальными, законченными и – непременное условие – красивыми. Красивыми. Красивыми даже, когда ты находишься наедине с самим собой. Или… Ты спишь. Вот уж где, казалось бы, ты не можешь осуществить никакого контроля над собой. Ты же спишь! И тем не менее ты обязан контролировать свои сны. А также и глубину сна, А также и свое положение в постели… И ничего лишнего, ничего лишнего. Только то, что необходимо для лучшего исполнения той или иной функции. Надеюсь, ты понял меня, – Я на экране вытянул ноги и сгорбился, потирая колени. – Даже убивать ты должен совершенно, насколько можешь. – Я улыбнулся мягко. – Даже насиловать женщину ты должен красиво и предельно хорошо. И никогда… – Теперь улыбка моя превратилась в неприятную усмешку. – Никогда ты не должен терять контроль над собой, вот, например, как потерял сейчас его я, сев вот так некрасиво и неудобно… – И я снова принял достаточно элегантную и удобную позу. – Я знаю, что меня будет преследовать страх. Страх неизбежен. Я не был бы человеком, если бы внутри меня не жил страх. Я знаю. Но я знаю так же, что только таким путем, о котором я только что говорил, я могу добраться до себя настоящего… Мне будет очень тяжело, чрезвычайно тяжело жить точно, оптимально, безукоризненно, и я стану сомневаться в правильности сделанного выбора. Тем более… Тем более, что нужных результатов я, естественно, быстро не добьюсь. Потому как процесс близкого знакомства со своим настоящим долог и длится годами, а может быть, и десятилетиями… И мне необходимо будет тогда преодолеть страх.