Голое поле. Книга о Галлиполи. 1921 год
Шрифт:
Темный сарай горячо и глубоко грохочет сдержанным смехом. На шатких венских стульях, в первых рядах, Кутепов и его жена.
Стул под генералом крепко скрипит, Кутепов смеется из самого нутра. Он смеется широкой, мягкой складкой на затылке и покрякивает с хрипцой.
– Браво, браво....
А на узенькой эстрадке уже выстроился белый хор. Здесь все белые, все в ослепительных щегольских рубахах, у которых рукава перехвачены длинными обшлагами, как носили в армии при царе Александре III. О полдень, когда солнце жарко лижёт бронзовые спины, я видел, как стирают эти рубахи на берегу моря.....
Хор выстроился. Свечи
Поют "Часового". Темный сарай затихает, ровно вздохнув с первым вздохом Корниловской солдатской песни.
Стоит на часах часовой. Он устал, он голоден, он один... „Слышишь ли, ночь, я один"? И ночь отвечает глубоким дыханием: „Слышу". И в дыхании её поют далекие отголоски "Коль Славен", смутно бряцают боевые марши и летит волнующий шелест старых знамен.
Поет часовой, что он голоден, устал, но он не опустит винтовку, не уйдет он с поста. „Слышишь ли ночь"?
И отвечает ночь глубоким дыханием: „Слышу". И в ответе её шепот ветра в просторах полей, тихий гул колоколен, шелест пашень и пенье "Коль Славен".
У Кутепова шевелятся короткие солдатские пальцы, поглаживающие колени. В душном сарае проносится горячий трепет дыхания и под его порывом стелят свечи желтые языки. Влажные блистания свечей в темных глазах певцов.
На дворе, в синей мгле, красными точками мелькают папиросы. Шпоры звякают застенчиво и легонько. Расходятся, чуть светясь, белые рубашки.
Я иду с профессором Даватцем. Есть такой приват-доцент математики, что из Харькова простым солдатом пошел на бронепоезд. Теперь он артиллерийский поручик.
Даватц в мешковатой рубахе, худой, с узким породистым лицом, с седеющей, стриженой головой. Простые офицеры над ним добродушно подсмеиваются: "Дернул раз шнур у боевой пушки и погиб, помешался от любви к армии".
Даватц – тихий фанатик. Это - жрец армии и его армейская служба - не служба, а какая то тихая литургия. Он сам рассказывал, как болела раз у него голова. Нестерпимо болела, в тот день, когда в лагерь приехал генерал Врангель.
День был глухой и серый. Высокий, тощий, как жердь, Врангель шел с мола и вдруг прорвалось солнце, засветив солнечным золотом пыль.
– Я посмотрел на Главнокомандующего и у меня, знаете, головной боли как, не бывало...
Профессор снимает очки, и вижу я его глаза, голубые, чистые, влажные, точно в прозрачной и легкой поволоке слез. Мы идем, разговаривая вполголоса.
– Меня фанатиком называют, энтузиастом. А я говорю, что у меня, как у всех, никакого энтузиазма нет.
Без энтузиазма, поругиваясь, нестерпимо уставая, несут опротивевшие наряды и работы.
Без энтузиазма, разместясь на сваленных грудой камнях, по выжженным пустырям, называемым военными школами, чертят на ржавых кусках железа траектории и проекции.
И, конечно, без энтузиазма читают новые приказы генерала Кутепова. Они идут на всё и терпят всё не потому, что боятся Кутепова, а потому, что хотят так идти и терпеть. Они знают, что только так и через это будет жива армия, они знают, что только так донесут до России свои знамена, пронесенные в. веках сквозь кровь и огонь, через поражения и победы. Такова их воля: молча терпеть.
В миру, за Галлиполи, никто и не подозревает, что перед тысячными солдатскими толпами читаются здесь разбитные газетные небылицы. И
кто знает, не Штаб ли в своих целях разрисовал черным чертом Галлиполи перед Парижем и Прагой.– Там заняли лживую позицию, там делают непоправимую ошибку незнания, - потирая ладонью глаза, тихо говорит мне Даватц.
– Там думают, что Галлиполи построено на обмане и палке, а мы живы только внутренним сознанием своей надобности и нет у нас ни палки, ни обмана, а правда и дисциплина.
Я смотрю сбоку на чуть выпуклые, близорукие глаза приват-доцента от артиллерии. И вспоминаю его наивный рассказ о головной боли и о Врангеле.
О Врангеле в армии говорят мало. Врангель вне армии, выше её. О Врангеле не говорят как о Командующем. Для Галлиполи он выше Командующего. За синей линией моря, где идут рядами, томительно шумя, белые дорожки пены, там перед всем миром Врангель один стоит за Россию и её армию.
Раз вечером подошли ко мне на улице двое солдат. Оба пожилые, обсохлые и загорелые до черноты. Один светлоусый, а другой с козлиной темной бородкой. Светлоусый, в синих погонах с белой полоской ефрейтора, внимательно оглядел мои помятый, серый штатский костюм и сказал несмело:
– А мы у вас спросить хотим... Вы из Константинополя приехали?
– Да.
– Ну что, как там?
– Да что же, плохо.
Постояли. Светлоусый почесал переносицу и кашлянул, точно собираясь признаться в чем-то очень интимном и потому конфузливом.
– Знаем, что плохо... А генерал Врангель как поживает?
– Насколько знаю, жив, здоров.
– Ну так-то. Чтобы здоров был, дай ему Бог... А то слухи пущают.
Отмахнули мне честь и тронулись от меня оба вместе.
Во Врангеля, как видно, влюблен не только харьковский приват-доцент и это общее чувство иначе не назвать, как мягкой и бережной влюбленностью, сквозящей во взглядах и улыбке, когда они говорят о Врангеле... Есть в Галлиполи узкоколейка, проложенная русскими руками от лагерей в город для подвоза продуктов. Две ржавые полоски рельс пролегли в седом бурьяне, переваливаются через песчаные накаленные солнцем откосы. Русские строители выбрали профиль местности удачно: в лагери низкие, скрипучие и ржавые площадки тянут лошадьми, а из лагерей площадки бегут сами под уклон. Часто, правда, так бегут, что вывертываются с рельс...
Приезжала в лагери жена Врангеля. Худенькая, похожая на английскую мисс, очень веселая и живая, со сверкающей белой улыбкой. ехала она вагонетками. На узкоколейке, где есть в голом поле стоянки "Дрозды" и "Корниловцы", есть особые коменданты станций. Один из них, перед самым городом, когда вагонетки застопорились, рапортует начальнику движения:
– Имею честь доложить, что на вверенном мне участке никаких происш...
Баронесса легко спрыгивает с площадки и, смеясь, оглядывает молодого офицерика.
– Типун вам на язык. Как раз перед вашей станцией наш поезд потерпел крушение: вагонетка перевернулась.
Об этом случае рассказывают с радостной усмешкой, как влюбленные.
Армия любит Врангеля. Армия знает, что Врангель её одинокая стена перед всем миром.
А широкоплечий и крутой Кутеп-паша в самой армии. Это её нарезной винт, её крутой и крепкий цемент.
В Кутеп-пашу не влюблены, но Кутеп-пашу теперь понимают и крепко уважают. Понимают в Галлиполи, что Кутеп-паша не самодур и не палач, а верный, непреклонный русский солдат.