Гололед
Шрифт:
"Бедная девочка, - думал он, - совсем-совсем одна на свете, и муж был сволочью, бил ее, и детей у нее тоже нет, как у меня. И разве я имею право осуждать ее, если кто-нибудь приходил к ней? Одна-одинешенька, кто ей поможет?"
Она перестала плакать, телевизор перестал показывать, а он пошел звонить домой. Лена холодно ответила ему; он не хотел враждовать с ней и сказал, что сейчас приедет, но ей ссориться не наскучило, она сказала гадость, а потом еще одну, а под конец сообщила ему, что он может и вообще не возвращаться, и пусть ночует там, где и в прошлую ночь; он, конечно же, сказал на то, что спал в гараже, ну, а она, конечно же, ляпнула такую гадость, что он взорвался, накричал на
Антипова сидела на полу перед телевизором и крутила ручки, нажимала разные кнопочки и клавиши, отчего кинескоп то вспыхивал разноцветными искрами, то покрывался пятнами, то погасал. На ней был легкий халатик, и Буданов удивился: он почему-то никак не мог вспомнить, в чем она была одета до этого, но уж явно не в халате. Она обернулась и посмотрела на него шаловливым взглядом нашкодившей девочки, и только морщинки у глаз и на лбу были лишними, да тени под глазами, да накрашенные губы.
Она вскочила и бросилась ему на шею, он испугался и отпрянул, а она уже успела обнять его и оторвать ноги от пола; вот так и получилось, что он не удержался и свалился на спину, а она цепко обхватила его руками и коленками, уселась верхом, засмеялась и стала небольно колотить его в грудь. Буданов не пытался подняться, но и на игру не отвечал. Ему снова стало не по себе, как и в тот, в первый вечер. Многочисленность людей, спрятанных внутри нее, пугала. Сейчас она была шаловливой девочкой, любимой дочкой, которой все разрешается и прощается. Она стала ею, словно бы почувствовала отцовскую нежность Буданова, и вот - снова изменила обличье.
– Я пойду, - сказал он.
– Мне пора ехать.
Но она закрыла ему рот ладошкой, и последняя фраза получилась невнятной и смешной. Она обняла его, прижалась грудью, погладила щеку его и прошептала:
– Хороший ты, Славик, хороший, - и чмокнула его в нос.
Он машинально вытер его рукавом, красная полоска помады осталась на обшлаге.
Гудел телевизор, экран его равномерно светился розовым светом, как огромный глаз сквозь закрытое веко.
– Я солью воду из радиатора, - сказал он, взял ее на руки, отнес на диван и без пальто вышел на улицу.
В кабине он разыскал пачку сигарет, закурил, включил зажигание, завел мотор, подождал, когда он разогреется и кончится сигарета, тщательно загасил окурок и мягко выжал сцепление.
Через два квартала мотор застучал, забулькал, захрипел, как тяжело больной человек, и машина остановилась. Буданов покопался в моторе, но было темно, фонарь он не захватил, а светить зажигалкой побоялся.
– А, и ты с ней заодно!
– сказал он и в сердцах пнул ее в колесо, и еще раз - в подбрюшье. Машина не ответила, тогда он набросился на нее с кулаками и, конечно же, разбил пальцы в кровь.
Боль отрезвила его, он закрыл дверцу, слил воду из радиатора и, чертыхаясь, побрел назад.
Дверь оказалась запертой, он стучал минут десять, сначала робко, потом раздраженно - кулаком. Ему не открывали.
Итак, он был раздет, бездомен и предан. Предан женой, автомобилем и этой женщиной, которую он чуть не удочерил в сердце своем. В своем глупом и доверчивом сердце.
Разбитые пальцы болели и снова начали кровоточить. Было ясно, что впускать его не желают, но идти было совершенно некуда, вот он и сел на верхнюю ступеньку лестницы, притулился спиной к перилам и посасывал костяшки пальцев, поплевывал розоватой слюной и, конечно же, только себя одного считал виноватым.
Он чувствовал себя бегущим по сужавшемуся кругу, каждый раз он повторял свои витки, возвращался к этой двери и снова уходил от нее, и снова прибегал, и знал, что витки сужаются, и что вырваться он уже не сможет никогда, и что вся эта маета не что иное, как наказание ему за совершенное преступление.
И здесь,
за этой дверью с облупленной краской, с трещинкой от топора, с криво прибитым номером, ждут его и суд, и тюрьма, и казнь, возможно, мучительная.Буданов лизнул ранку, присел перед прыжком и что было силы ударил каблуком в дверь. Она вздрогнула, старая щель расширилась, из нее блеснул свет. Буданов знал, что все равно никто из соседей не выйдет, и его даже развеселило это. Он еще раз с грохотом и треском ударил по двери, она не выдержала и распахнулась перед ним, как ворота сдавшейся крепости.
В квартире было тихо, в прихожей горел свет, а в комнате - темно, и Буданов выбежал на очередной виток, как обычно, в неведении и растерянности.
Он знал, что бить женщин не полагается, да никогда бы и не смог сделать этого, просто кулаки, что называется, очень уж чесались, когда он пинком распахнул дверь в комнату.
– Издеваешься, да?
– закричал он первое, что пришло на ум. Но она спала и даже не пошевелилась в ответ. Просто спала, на диване, на простыне, под одеялом, и если бы Буданов не пыхтел так громко и гневно, то услышал бы ровное дыхание ее.
И это очередное несоответствие между предполагаемым и действительным окончательно взбесило Буданова. Он подскочил к дивану, сгреб одеяло и смахнул его на пол, и ждал только одного - ее испуга, чтобы она вскочила и забилась в угол, прикрыла грудь руками, закричала бы напуганно.
Она и в самом деле проснулась, открыла глаза и спокойно посмотрела на него, но не было в глазах ее ни испуга, ни гнева, ни презрения.
– А, это ты, Слава, - сказала она, зевая, - где ты был так долго? Ложись, уже поздно.
– И отвернулась к стене, и, кажется, заснула. Обыденно и привычно, как собственная жена, с которой прожил не один год, и которая даже ревновать разучилась.
И Буданов проклял судьбу, а потом наладил, как уж сумел, дверной замок, вымыл руки, покурил на кухне, разделся, поднял с пола одеяло, прошлепал босиком к дивану и сказал ей:
– Подвинься, что ли.
Он встал пораньше, оделся в темноте, сполоснул лицо, вытерся чужим полотенцем, потихоньку вышел. "Жигули" стояли на месте, снег осел на крыше и стеклах, и вид у машины был теперь не такой вызывающий и наглый, как в теплом гараже.
– Ну что, подумала, как жить дальше будешь?
– спросил Буданов и смахнул перчаткой иней с ветрового стекла. Включил зажигание, вдавил педаль: мотор завелся сразу же.
– Вот так-то, - назидательно сказал Буданов.
Медленно, боясь перегреть мотор, он доехал до ближайшей колонки, заполнил радиатор и, выруливая на проспект, вспомнил, что сегодня суббота и на работу спешить не надо.
Домой ехать не хотелось, он знал, что ничего хорошего не ждет его там, нарочито растрепанная жена станет гневить его битьем посуды и сотрясать воздух словами, а этого он, конечно же, не любил. Поколесив по городу, поразмыслив о жизни своей, он пришел к выводу, что все рушится и он уже не в силах изменить что-либо, а раз такое дело, то нужно кидаться в омут и желательно вниз головой.
Но как это делается, представлял себе плохо, а от всех бед и болезней было у него одно лекарство, поэтому он остановился около вокзала и пошел в станционный ресторан, единственный в городе работавший в столь раннее время.
Он быстро захмелел, и совсем пропащий сосед тянул к нему руку свою, хлопал по плечу и называл почему-то Васей. И Буданов не отвергал руки его, а подливал из графинчика и плакался ему в потную тельняшку, говорил, что все пропало и неминучая гибель ждет его за углом, и никто на свете уже не спасет его, даже милиция. При слове "милиция" сосед его трезвел на секунду и прятал руки под стол, но тут же вынимал их, когда Буданов придвигал ему щедрую рюмку.