Голос
Шрифт:
— Юля! Юленька! Божья коровка! Меня без тебя замучили! Пойдем, я тебе музыку сыграю… Он мерзавец…
— Кто он, Олежек?
— Сережка мерзавец, я его ненавижу! То есть, конечно, я его ужасно люблю, но он такой негодяй, он дворник какой-то, сказал, что я не умею оркестровать. А я сказал: не могу больше ничего написать, я марш уже написал. Больше — нет, материала не чувствую, где ты, там чувствую, а остальное, как мочалка, мочалка на камнях. Но марш написал, а по маршу — виолончели, пятьдесят виолончелей — там, где ты летишь, потрясающе…
Он тащил ее по коридору и говорил, говорил, жалуясь, напевая.
— Пошли в большой зал, там рояль еще сносный, хотя играть на нем невозможно.
Они вошли в темный зал. Композитор сел к роялю и, приговаривая что-то, напевая, начал играть. Он играл прекрасно, совершенно сливаясь с роялем, закрывая глаза, повторял одну и ту же тему, незаметно развивая се, расширяя, раздвигая, и так вдруг замирал, что казалось, это сам рояль играет, а не композитор. Потом он запел, изображая вступление виолончелей.
Юля присела на ступеньку, слушала внимательно. Это было счастье — слушать Ромашкина. Только ради этого стоило прибежать на студию.
Над дверью зажглась красная надпись: «Тихо! Идет запись!»
Сережа бодро вбежал в темное ателье:
— Что, начали? Что-нибудь уже записали? О, Вероника! — он разглядел в комнате монтажницу, подбежал к ней, вынул бумажку.
— Гарик, давайте кольцо на экран… Ты молодец, Вероника. Умница. Прекрасная монтажная фраза для финала. Изящно! Я даже забыл, что мы это сняли… И переход на фотографии… Прекрасно! Но не из нашего кино. Тебе самой пригодится, когда свое кино снимешь… Нам нужно попроще, попроще…
— Я, наверно, не буду, — сказала Вероника. — Я уезжаю. К мужу.
— Ну и правильно! — думая о своем, одобрил Сережа. — Вот когда будешь свое кино снимать…
— Я забрала заявление. Не судьба. И говорят — не женское дело. — Она пошла к своему месту в глубине зала. Оглянулась: — Значит, финал остается как есть?
— Что? А его практически нет. Ну, придумаем что-нибудь.
На экране крутилось очередное кольцо. Вероника не обиделась, бумажку свою смяла и выбросила.
Юля и композитор вышли из зала, побрели, взявшись за руки, как дети; казалось, что музыка сто продолжается, как будто они оба слышали, и Юля улавливала все-все подробности и внутреннее движение, и Ромашкин это понимал.
— Я попросил еще три дня, тем более Спивак за границей, а без него никто так на флейте не сыграет, он послезавтра возвращается, я ему сказал об этом, а эта женщина, ужасная, ужасная, назначила запись. Сережку я люблю, я просто на него обиделся, я обещал, что не буду дирижировать, мы все за две смены запишем, только переход от этой деревянной польки надо придумать такой бездумный, оболваненный.
Они шли по коридору, который по мере приближения к центру здания становился все более оживленным, люди текли куда-то, бежали, переговаривались. Юлю уже окликнули раз, другой, она невнимательно ответила. Ромашкин первым заметил опасность — кого-то из тех, от кого он скрывался; разжал Юлину руку и исчез. Это было, как фокус: только что был композитор — и нет его. Юля было удивилась, стала оглядываться, и тут как раз ее схватили сзади, обняли две женские руки, видимо, сильные, так как Юля никак не могла повернуться — разглядеть, кто это. Девушка, обнявшая ее сзади, была ростом точно с Юлю и неуловимо похожая на нее, да и одетая почти так же — в джинсы и свитер. Юля все-таки обернулась и обрадовалась.
— Ой, Света, ну отпусти, пожалуйста…
— Ну что ты, как ты? — Света отпустила ее. — Говорят, картина будет потрясающая, Юлечка… Я вчера из Крыма прилетела, две недели в больнице провалялась… Пойдем, кофе выпьем. Ну, а ты как?
— И я в больнице, — сказала Юля.
— А что с тобой было?
— Какая-то такая гипертония…
—
А я в «Засаде» снималась, этот ваш толстый, — она быстро показала режиссера, — ставит. Там трюк делала — из окна машины в другую, машину Гришка Арзумян вел… Ну такая лапушка… Автогон класснейший, машина старая, немецкая, еще довоенная, «оппель», что ли, тормозной шланг лопнул, а я между двух машин, вторую местный один вел… Три ребра сломала и ключицу… Еще хорошо отделалась… А Людка — помнишь— на дельтаплане разбилась в Кировске, второй месяц без сознания лежит…— Боже мой…
— Я теперь регулярно планирую… А ведь тогда, помнишь, притащили меня, я говорю: конечно, могу, да, а я ведь первый раз при тебе тогда эти крылья нацепила…
— А мне так и не дали полетать. Как я тебе завидую, Света…
— Ты приходи, мы там по четвергам и субботам, мне пока еще нельзя, я тебя научу…
Они уходили по коридору, болтая, и скоро стали почти неразличимыми — две спины, две походки, две коротко стриженные головы.
— Юля! Мартынова! — крикнули вслед. Юля обернулась. — Тебя же просили в «Ночные звери» зайти! — крикнул усатый ассистент.
— Хорошо, — сказала Юля. — Свет, я в кафе не пойду, там сейчас толкучка, я к Антоше должна…
— Ну, беги, целую…
Они не поцеловались, разбежались в разные стороны. Юля оглянулась. И Света оглянулась в этот момент. Не сговариваясь, они помахали друг другу очень похожим движением и засмеялись обе. И исчезли.
Юля шла по студийным бесконечным переходам, заглянула по дороге в павильон, где что-то строили, стучали. Постояла немного.
Полная старенькая вахтерша уютно устроилась в своем углу, пила чай, на коленях лежало вязанье, а у ног играли котята.
— Здравствуйте, — поклонилась Юля.
— Здравствуйте, Юлия Андреевна, чаю не желаете?
— Нет, спасибо, тетя Вера, это что же, ваша полосатая нарожала?
— Да. Не хотите взять котеночка? Они пушистые будут.
— Нет, тетя Вера, я уезжаю часто, а муж кошек не любит.
— Мне еще двух пристроить надо. Одного бухгалтер взял, одного бригадир-осветитель бородатый… Когда ж ваша картина готова будет?
— Скоро, кажется… — Юля прошлась по павильону, дошла до темного шкафа, провела рукой по полке, сняла пыль, стукнула по корешку книги — корешок был фальшивый, гулкий.
— Посмотреть интересно, — говорила вахтерша. — Все декорации в пашем павильоне снимали…
— Все разрушили?
— Давно… Вот шкап да еще диван никак не уберут…
Диван тоже стоял неподалеку, темный, сиротливый. На шкафу стояла ваза с фруктами. Юля взяла твердый фальшивый персик, подбросила его. Потом попрощалась, ушла.
На экране крутилось кольцо. Озвучивали реплики Павла Платоновича и уже озвучили, теперь проверяли, как получилось. Поэтому звучал только мужской голос (актер, игравший Павла Платоновича, стоял у микрофона), Юлиных неозвученных слов не было слышно.
Юля что-то произнесла, стоя на веранде. Павел Платонович отвечал ей, держа в руке пачку листков:
— «Наверное, Софья Николавна, вам не следовало этого… — он судорожно и глубоко вздохнул, — пи говорить, пи делать…»
Юля смотрела на него огромными глазами, говорила что-то в ответ.
— Бред, — сказал режиссер. — Это невозможно озвучивать порознь.
— Ничего, — сказал звукооператор, — привыкнешь. Мы на «Старых кленах» ни разу актеров собрать не могли. И ничего.
— Ладно, давайте еще раз… Юрий Андреевич. дорогой, вы же на последнем пределе, у него в голосе слезы, еще секунда — и он скажет ей про медвежью услугу, о приготовился к этим словам… Приготовились? Поехали!