Голова самца богомола
Шрифт:
Люблю женщин, да, но такую, чтоб не прибавила свой вес к весу гири моего духа, пока не встречал. Как забег на предсказуемую до идиотизма дистанцию: начинаем вот отсюда, старт по свистку, и финиш за поворотом. Отношения. Вместо чего-то другого, настоящего, живого.
Игра без смысла, пустая, пустая, тупая игра ни во что. В бабскую войнушку. Как в неё не втянуться?
– И молока мне не оставил, разумеется. Ты вообще обо мне думаешь хотя бы иногда?
– Да не ори ты, сейчас схожу тебе за молоком.
– Вот и сходи! И я не ору! Сам не ори! Ты не умеешь
Вышел в магазин, едва удержался, чтобы не хлопнуть дверью. Я и вправду не думал о ней. И о молоке. Не в первый раз слышу это «не умеешь любить». А спроси этих идиоток, кто, по их мнению, «умеет любить», – называют героев ванильных мелодрам и тех своих приятелей, которым сами же наставили рога, или вообще не дали ни разу.
«Уметь любить» для них – наверное, что-то типа жертвенности. Моей.
Молчать и мычать. Пьеро. Или этакий всепрощающий папочка.
Они с упоением впериваются в свои любимые сериалы вроде «Секса в большом городе», не вникая в то, что если им по телевизору показали архетипичную истерику, цикличные монологи вагины, то это не потому, что такое поведение – норма жизни, а потому, что хорошее знание потребностей целевой аудитории делает этот продукт бестселлером.
Женщинам всего мира телевидение продаёт истерики. Поддерживает тренд.
О чём я думаю? Точно, войнушка бабья. Я на коне в красных шароварах с шашкой наголо. Стыдно. Мелко. Тупею. Кретин я.
Вот мой брат Артём воевал на Первой чеченской. Артиллеристом. Сержант. Наводчик. Вернулся обратно, одинаково равнодушный и к смерти и к жизни, пил до синих чертей месяца три.
Поначалу, после возвращения, очень любил меня, мне тогда четырнадцать было, разница у нас – шесть лет. Учил жить, защищал, да и не лез никто ко мне ни во дворе, ни в школе, с таким братом-то. Я им гордился.
Короткие рассказы, морщась, матерясь и наливая следующую, про Моздок и САУшки, самоходные артиллерийские установки, обстрел Грозного и адский Новый 1995– й год, месиво и хаос.
Короче, Тёма видел и Грозный в январе, и Аргун в марте, и чёрта лысого.
Война для Тёмы – наглухо закрытая тема, вход через люк, то есть через бутылку водки. Мать боялась подходить к нему первые полгода, вроде и родной и чужой, – говорила, – и мой и ничей.
Орал по ночам: Два снаряда, огонь! Работаем по окнам! Есть!
Хотел вернуться обратно, от Второй чеченской его оттащила беременная Наська, жена, затем сын, солнечный мой племяш Ванька, затем понимание того, что хуже проигранной войны может быть только предательски проигранная, сданная на хрен с потрохами война.
– Я не знаю, – говорит, – сколько на мне душ. Чехи – не чехи, не знаю. Может сто, может пятьсот, а может и три десятка всего. Накрывали по кварталам, чтобы пехоте дорогу дать. А кто там в этих домах был? Так что мне выставят счет на том свете. Там и узнаю. Военный билет выдаётся только в одну сторону, Вадька.
Из учебки в Мулино он ещё писал письма, часто и много: «Два солдата из стройбата заменяют экскаватор, один мулинский солдат заменяет весь стройбат».
Писал про сержантщину,
местный вариант дедовщины, приколы разные армейские, школа жизни, все дела.А потом 81– й мотострелковый дважды краснознамённый попал в окружение в ту самую новогоднюю ночь, Тёме повезло, но Новый год он больше не отмечал ни разу. И писал мало. Матери только. И рассказывал редко. Видимо считал меня совсем зелёным и тупым. Ну да, я – чмо малолетнее, он – герой.
– Вот ты пойми, мы же из учебки все, и мехвод, и я, да чё там – на весь полк четыре «афганца», понимаешь? Чехи-то – матёрые псы, там и наёмники, и оружие, одних гранатомётов – жопой ешь, они нашу разведку из них расстреливали по одиночке – нет, тебе не понять, не экономили они, короче.
Мы на самоходку вешали ящики с кирпичами и землёй, даже на крышу. Броня-то не танковая у нас, ящики эти нам жизнь спасли потом.
Сидит, смотрит в пол, маленький, на полголовы ниже меня, худой, небритый. Сплёвывает. Глаза синие у него, отцовские, мама называла их васильковыми. Мутные васильки какие-то, увядшие.
Мама умерла в мои восемнадцать, от меланомы. Быстро, жутко, вырезали кусками кожу, затем перестали, метастазы во всех органах, боли дикие. Последние два месяца она почти не вставала, лежала и выла, получеловек уже. Отец умер три года назад. У меня его цвет глаз, серый.
Тёме повезло с Наськой, золотая жена. Она больше ухаживала за нашей матерью, чем мы с ним вдвоём.
После похорон матери отец переехал к своей маме, к бабуле. Тихо доживать. Брат с семьёй заселились в родительскую квартиру, так и не сделали ремонт толковый до сих пор. Шифоньер советский в трещинах, чемоданы со старой одеждой в кладовке, масляная краска на стенах в туалете. Живут.
– Полк просто впустили в центр города, одня броня вошла без пехоты, без выстрелов. И встала. Рядами и колоннами. Нас не тормознули нигде, встаньте, дети, встаньте в круг, и начали новогоднюю карусель. Горели как спички. Ни карт, ни плана, ни задач чётких, ни линии огня.
За ночь остались кучки отдельные, выходили по одному. Для большинства это был первый бой, а чё, маршем из Моздока. Там ещё тренировались пару дней в чистом поле, стыдно вспомнить. Противник оказался совсем не условным, Вадька. Блин, такой мистер Малой вместо бойцов: буду пагибать маладым, – сплёвывает, наливает, пьёт, не морщась. – От ужаса мотострелки палили без разбора, и по своим и по чехам, паника, везде трупы, танки горят, БМП горят, «Тунгуски» горят, связи нет, командиров нет, куда бежать – непонятно.
В радиообмене только «Двухсотый, двухсотый, двухсотый, двухсотый. Ялта-56! Курьер-47, мать-перемать, Днепр-44, Гришка! Суханов! Ээх!». Боевики в эфире гуляли, как хотели, БТРы наши уводили в мышеловки.
Санитарные машины разбомбили ещё на входе, с собой кроме промедола и бинтов ничего, разведка вперёд ушла, её расстреляли, кто-то выполз по одному, по двое.
Комполка Ярославцева ранило, командует вроде как Бурлаков. Его ранило – передали Айдарову. И это всё за сутки. Попали, короче. Мы, 131– я, да рохлинцы.