Голова в облаках
Шрифт:
Эта версия была ближе к истине, хотя профессор Сомов и не сразу принял ее. Во-первых, движение вспять не так уж удобно, а во-вторых, она могла бы возвратиться гораздо раньше, в первые дни, а не сейчас, когда ее увезли за многие десятки километров.
— Она не дура, — сказал Витяй Шатунов. — Зачем возвращаться назад когда тебя утятами кормят, везут, поливают чистой водичкой. И любопытно: куда привезут, что сделают. Я бы на ее месте так и ехал.
— И все-таки она уползла. Почему?
— Да надоело ждать, профессор, лежать без движения надоело. Она же красивая была, вольная, где хотела, там и плавала. Может, у ней дружок был. Или подружка.
— Подружка. Мы уже установили, что это самец.
— Ну да! С такими-то глазами, с длинными ресницами?! Как смекаешь, батяня?
Парфенька представил прекрасную изумрудно-янтарную голову, с золотым венцом вокруг, небесные, чарующие глаза, обрамленные черными ресницами, и всхлипнул. Самец или самка, все равно не воротишь. Он как-то сразу поверил, что никогда больше не увидит свое сокровище.
В тот же день он узнал, что в Ивановке кормачи Степа Лапкин и Степан
Рассказу кормачей Парфенька не поверил бы, но Голубок был мужик положительный, он врать не станет и ничего не утаит. Вот даже грустную улыбку заметил. Как же еще ей улыбаться, когда прощалась, как не погрустить!
Парфенька, не скрывая слез, рассказал об этом Сене Хромкину, и тот, сочувствуя ему, предположил, что наяда стала уползать назад с того дня, как заболел Парфенька. Ведь желоба-то мы покрыли, чтобы ее не беспокоить, и цистерну покрыли, вот она и отползала потихоньку назад, когда ее везли вперед в незримую безвестность. Может, потому, что привыкла к сердечному вниманию Парфеньки, а тут его не стало, беспечный Витяй посадил в кабину Светку Пуговкину и о наяде уже не думал. Все последние дни головные грузовики двигались, должно быть, уже пустые.
Так это было или нет, теперь не важно. Парфенька долго и тяжело переживал эту потерю, ежедневно сидел у залива с удочками в надежде увидеть голубоглазую чудо-рыбу или хотя бы услышать удалой ее всплеск. Но тих был волжский залив у Ивановки. Парфенька менял привады, наживки, блесны на спиннинге, менял рыболовные места и терпеливо ждал сказочной поклевки.
— Не видать? — сочувственно спрашивал Голубок. И, не дождавшись ответа, успокаивал самого себя: — Значит, далеко уплыла, утята целее будут.
Парфенька молча собирал снасти и отправлялся на велосипеде домой. Но на другой день приезжал опять.
— Не горюй, Парфен Иваныч, — утешал по доброте Голубок. — Дело ее вольное, природное, пусть плавает. Волга у нас просторная…
Может, и вправду пускай плавает, подумал однажды Парфенька, что это я все ловлю и ловлю, будто нанятый.
И на следующий день не поехал, дал себе отгул. А потом погода испортилась, а потом пришла ненастная осень, а за осенью — зима.
Парфенька понемногу успокоился, оснастил короткие зимние удочки и стал ловить с мужиками ершей и окуньков со льда у дальней горы. Дело спокойное, отпускное. Сидит удит, отдыхает, но как-то незаметно отключается, задумывается, и перед глазами опять встает солнечный летний день, зеленый залив у Ивановки и сказочная изумрудно-янтарная его Лукерья-наяда, прекрасная, как мечта. Глядит на нее Парфенька, любуется, и так хорошо ему, так утешно, что ничего больше не надо. Одна только забота: как ей там, подо льдом, не душно? До весны ведь еще далеко.
И торопливо поднимается с рыбацкого ящика, распахивает валенком снег и сверлит на ее долю лишнюю лунку.
ПЕЧАТЬ
Повесть вторая
Читая… описание происшествия столь неслыханного, мы, свидетели и участники иных времен и иных событий, конечно, имеем полную возможность отнестись к нему хладнокровно.
«Это было давно, так давно, ищо баба девкой была», [14] а многие хмелевцы молодыми и не очень озабоченными людьми. [15] Анатолий Ручьев руководил комсомолом Хмелевского района, сам пребывал в цветущем комсомольском возрасте, все его любили и сердечно звали Толей. Сергей Николаевич Межов был чуть постарше, но тоже, как и директор совхоза Степан Яковлевич Мытарин, не достиг тридцати и тоже занимал солидное кресло — председателя райисполкома. Величали их с Мытариным потому, что и молодых руководителей называть иначе не принято, не то что в комсомоле, где почти все на «ты», хоть начальники, хоть подчиненные. Иван Никитич Балагуров, и тогда бритоголовый, полный, был немолод, но еще и не стар. Первым секретарем райкома партии его избрали за год до начала нынешних событий, он пользовался, как говорится, заслуженным авторитетом и любил людей энергичных и веселых. Сеня Хромкин оставался еще русокудрым и улыбающимся, он изобрел и построил в те дни для местного отделения Госбанка сторожевую машину, а для себя музыкальные часы и был счастлив. Его красивая Феня Цыганка, знаменитая бесшабашно-удалой молодостью, остепенилась, имела двоих детей, любила Сеню и удерживала звание «маяка» среди свинарок. Директор пищекомбината Башмаков именно тогда оставил свой высокий пост и перешел на другой объект — начальником пожарной службы. Кривоногий Федька Фомин по прозвищу Черт и его совсем молодой приятель Иван Рыжих, на время нереста направленные на пищекомбинат, в те дни сбежали в свою рыболовную бригаду, которую возглавлял знаменитый рыбак Парфенька Шатунов. Парфенька еще не мечтал поймать трехметровую щуку, но сома на три с лишним пуда уже поймал. Его сын Витяй, с год как возвратившийся
из армии, дружил со степенным своим ровесником Борисом Иванычем Черновым, учился с ним в вечерней школе и не обнаруживал наследственных склонностей отца. Я не рыбак, я бабник, говорил Витяй лихо и в подтверждение этого сообщал, что ухаживает одновременно за двумя девицами и «целует их в уста он у каждого куста».14
Б. Шергин. Океан — море русское.
15
Действие происходит в 1960 году.
Клавка Маёшкина в тот год еще не влюбилась в Митю Соловья, потому что он недавно приехал в Хмелевку из армии, был известен как капитан запаса Взаимнообоюднов Дмитрий Семенович и прозвище получил вскоре, работая инструктором райисполкома и внештатным лектором общества «Знание». Известные в районе газетчики Кирилл Мухин и Лев Комаровский тоже только явились в наши края по распределению после института и еще не были известными.
Мой добрый друг Александр Петрович Баширов, рассказавший курьезный случай о печати, заведовал тогда отделом пропаганды и агитации райкома партии.
Александр Петрович отличался и, слава богу, до сих пор отличается [16] редкостным жизнелюбием, незатухающей энергией и веселостью — верный признак человека здорового, духовно щедрого, чистого сердцем.
Слушая тогда его потешный рассказ о потерянной печати, я тоже смеялся, но что-то в этой истории меня настораживало, казалось грустным. Впрочем, так было четверть века назад, я был молод и, в отличие от своего старшего друга, меланхоличен. В этом возрасте многие из нас склонны от избытка сил если не к мировой скорби, то погрустить, попечалиться, подумать над нелегкой судьбой прогрессивного человечества, поскольку собственная наша судьба связана с ним и тревожит лишь медленно сбывающимися планами. А в особом своем назначении — зачем же тогда родиться? — мы не сомневались. Нас укрепляли и вдохновляли подвиги великих предшественников, благородные задачи современности, впереди была едва початая жизнь, которая казалась нескончаемой.
16
Пока эта книга ждала издания, Александр Петрович умер.
А друг мой прошел войну, видел мгновенность человеческой жизни, знал ее истинную цену и не витал в облаках. Как ни парадоксально, именно поэтому он был веселым — один раз жить, да еще печалиться! — уверенным, трудолюбивым. Истинное знание всегда придает нам уверенности, оно плодотворно, плодоносно.
Когда я ближе узнал Хмелевку, сроднился с ней, а потом уехал в город, рассказ Александра Петровича о пропавшей печати дал живой литературный росток: тоскуя о Хмелевке, я написал пьесу, назвал ее трагикомедией и в один из свободных вечеров прочитал товарищам по Литературному институту. Молодые и веселые, они щедро похвалили меня, но две или три сцены показались им недотянутыми, и мы тут же, не откладывая на завтра, дотянули их, уточнили отдельные комедийные положения. Затем я причесывал свое детище, приглаживал, придавал ему товарный вид, а потом, уезжая на летние каникулы, отнес в театр имени Н. В. Гоголя — он был неподалеку от вокзала.
Осенью, возвратившись из Хмелевки в институт, я выслушал от «гоголевцев» ободряющую похвалу и сожаление: репертуарный план уже утвержден, надо ждать следующего года.
А разве мог я тогда ждать, с готовой-то пьесой! Действовать, немедленно на сцену — заклеймим пороки прошлого, уничтожим бюрократов, преобразуем несовершенную действительность по законам красоты и сделаем жизнь счастливой везде: на Земле, в Космосе и во всех иных беспредельных местах!
Я отправился в другой театр. В третий. В четвертый… В Москве много театров. Однако везде планы были утверждены, я терял время, пора было приниматься за работу над дипломом, к тому же пришла догадка, что дело не только в их бюрократических планах. И плюнул. Черт с ними, на действительность можно воздействовать и рассказами, которые у меня стали изредка печатать. А роилось столько тем, образов, историй, проблем, меня уже похвалил один профессиональный критик, чего же еще! Вон какие толпы героев окружают, каждый знакомый — потенциальный литературный герой, и что там непритязательная историйка с печатью, курьезный случай, похожий на провинциальный анекдот!
Я ушел в рассказы о нашей неповторимой действительности, в повести, написал даже роман о своих хмелевцах, переживающих злободневные проблемы наших 60-х годов, а старая башировская историйка с печатью не забывалась. Не знаю уж почему. Ведь основой ее стал случай, исключительный, нетипичный случай, но вот же держит, не отпускает, терпеливо ждет своей очереди.
А прошло уже двадцать с лишним лет.
Недавно я встретился с Александром Петровичем, который жил и работал в заволжском небольшом городе, мы вспомнили Хмелевку, годы совместной работы, смешной тот случай, и Баширов посетовал, что я не довел «печать» до ума, не сделал всеобщим достоянием. И я повздыхал. В самом деле жалко. Если столько лет помним тот случай, значит, не такой уж он простенький и будет интересен для кого-то другого. А может, и полезен. Правда, я давно уже не думаю об исправлении человечества на свой лад, не стараюсь удивить читателя, не доверяю ни эффектам, ни исключениям из правил, но не люблю также слов и дел, интересных только мне одному. За последнюю четверть века я кое-что понял в этой жизни, освободился от меланхолии и уже близко подошел к уверенно оптимистическому мировосприятию своего старого друга Баширова. Именно поэтому мне было весело рассказывать давнюю историю, приятно вспоминать родную Хмелевку, далекое то время, свою молодость, товарищей и друзей.