Голубая акула
Шрифт:
Семен Валерианович Красин был сослуживцем и старшим приятелем отца. Одно время наши семьи даже снимали дачу по соседству, в прелестной местности неподалеку от речки Истры. Узкая, но живописная, причудливо вьющаяся среди рощ и полей, Истра была холодна как лед. Но я совсем еще сопливым мальчишкой научился входить в нее бестрепетно, с заносчивой усмешкой на лице. Потому что поодаль на бережке со своей мамой Анной Сергеевной и прислугой Ксюшей сидела Любочка Красина. Сидела и сладко жмурилась на солнце, вероятно вполне равнодушная к моему молодечеству.
Любочка походила на балованного котенка: такая же грациозная, ласковая и непроницаемая.
На правах друга младенческих лет я имел возможность заходить к Любочке запросто. Не злоупотребляя этой привилегией, я в глубине сердца немало ею дорожил. К тому же, несмотря на застарелую влюбленность, маленькая мадемуазель Красина смущала меня все-таки меньше, чем другие девочки. Правда, лет уже с девяти она превратилась в такую несносную задаваку, что даже «добрый вечер» иной раз произносила с явственным сомнением, не слишком ли большой милости она меня удостаивает.
Но бывали мгновения, когда мы, забывшись, хохотали над каким-нибудь пустяком, словно малыши. А больше всего я любил бывать с нею на катке. Это удавалось редко, но там, разгоряченная, сияющая, Любочка кружилась под музыку с такой загадочной улыбкой, так поглядывала из-под низко надвинутой вязаной шапочки, что я чувствовал себя на седьмом небе.
После катастрофы, постигшей меня, заманчивые тайны, невнятные обещания, что еще недавно мерещились за каждым поворотом улицы, погасли, как не бывало. Казалось, мир навсегда утратил краски и даже, пожалуй, объем. Вокруг торчали плоские скучные декорации в серых тонах. Надобность притворяться, что веришь в подлинность этой грубой бутафории, была тягостна, чтобы не сказать абсурдна.
«Ни единой родной души!» — говорил я себе, вспоминая слова Сидорова об одиночестве. Алешу видеть не хотелось. Да он и сам не делал попыток встретиться. Это меня не удивляло. После случившегося он должен был догадаться, что в тот снежный вечер, когда он так близко принял к сердцу мои несчастья, я просто ломал комедию. Чего доброго, он даже подозревал, что мой рассказ был вымыслом, низкой клеветой на родителей. Если бы я и без того не полагал себя человеком конченым, одних этих мыслей хватило бы, чтобы вполне в том увериться.
Но вот курьез: погибшему человеку ни с того ни с сего вдруг приспичило повидать Любочку. Казалось, стоит лишь остаться с нею вдвоем в ее уютной игрушечной комнатке, как тяжелый камень свалится с души и даже, может быть, я сумею рассказать ей — о, на веки веков только ей одной! — что же на самом деле со оной стряслось.
Учитывая частые смены Любочкиного настроения и надменность, с какою она в последнее время меня третировала, это были, конечно, бредовые надежды. Но их питало одно воспоминание, бережно хранимое мною еще с прошлого года. Люба тогда рассорилась со своими гимназическими подругами. Было там какое-то недоразумение, вскоре благополучно разрешившееся. Но в тот день я застал ее необычайно взбудораженной: крохотный ротик сжат, серые мечтательные глазки потемнели, даже волосы, мягкие и золотистые, растрепавшись, отливали каким-то новым стальным блеском.
Она крепко взяла меня за руку, повела в свою комнату и, едва закрылась дверь, стала с жаркой торопливостью объяснять, как незаслуженно ее обидели, до чего это было зло и гадко. Я боялся,
что она расплачется. Но слезы только звенели в ее гневном голосе — глаза оставались сухими.— Ты мой единственный друг! — внезапно выпалила она и опять стиснула мне руку горячими нежными пальцами. Задохнувшись от восторга, я поспешно забормотал что-то в утвердительном смысле. — Я всегда знала! — воскликнула Любочка пылко. — Ты для меня готов на все, правда? Мы с тобой им отомстим. Ты клянешься?
В то время я читал Купера, и мне тут же представилось, как я в пернатом уборе индейца бесшумно крадусь вдоль ограды женской гимназии. Потом, затаившись под чахлым кустиком жасмина, я стал одну за другой всаживать свои меткие стрелы прямо в сердца хорошеньких гимназисток, только что легкой стайкой выпорхнувших из ворот. Помнится, врагинь у Любочки было пятеро.
Слегка ошеломленный таким видением, я не сразу откликнулся, и Любочка требовательно потрясла меня за руку:
— Поклянись сейчас же!
— Клянусь! — сказал я.
И тут она совершила поступок, достойный коварной обольстительницы миледи из «Трех мушкетеров»: она поцеловала меня в щеку!
— Ксюша, проводи Колю! Да скорее же, он очень спешит!
На улицу я вышел гордый, словно император. Уши пылали, словно два победных стяга. В этот миг, чтобы угодить Любочке, я готов был перестрелять из лука всех гимназисток Москвы.
Конечно, с того достославного дня прошли, казалось, не месяцы, а целые века. Но мог ли я забыть поцелуй? И эти слова «я всегда знала» — разве не означали они, что Любочка…
— Любы нет дома, — сказала Ксюша.
Она стояла в дверях, кутаясь в теплую шаль, и ее обыкновенно добродушный взгляд казался то ли смущенным, то ли неприветливым.
— Спасибо, я зайду завтра.
Но назавтра меня вновь постигла неудача. Отчаянно гоня прочь унизительную догадку, что двери этого дома отныне закрыты для «единственного друга», я притащился в третий раз.
— Сядь, Коленька, давай побеседуем немного. — Анна Сергеевна глядела на меня такими же прозрачными и непроницаемыми, как у дочери, глазами. — Любочки нет, но мы и без нее прекрасно можем выпить чаю, не так ли? Ксюша, милая, принесите чай и пирожные.
Анна Сергеевна была дамой в высшей степени любезной. Но таким медовым голосом она никогда еще со мной не говорила. При первых же ее словах сомнения рассеялись. Я понимал, что все кончено, но почему-то покорно сел за стол и даже взял пирожное. Оно тут же раскрошилось в моих неловких, разом вспотевших пальцах, но Анна Сергеевна сделала вид, будто ничего не заметила.
— Дорогой мой мальчик… Ты позволишь так тебя называть? Мы ведь почти родня, я тебя маленького качала на руках, так что, кажется, могу взять на себя смелость… Словом, ты помнишь, я всегда прекрасно к тебе относилась… и Семен Валерианович… и Люба, конечно, тоже. Но теперь… Пойми, ты уже большой, и тебе должно быть ясно, что после этой несчастной истории…
— Анна Сергеевна, мне все ясно. Я пойду. Извините.
— Постой, куда ты? — она преградила мне дорогу. Тонкое воспитанье не позволяло Любиной маме дать мне уйти, не заставив испить горькую чашу ее вежливости до дна. Мягким, но властным движеньем она усадила меня обратно. — Какой же у тебя вспыльчивый характер. Посуди сам, разве можно вот так, рассердясь, не дослушав, уйти из дома старых друзей, прервать меня на полуслове… а ведь я несколько старше тебя, вспомни!
— Извините, — обреченно повторил я.