Голубая кровь
Шрифт:
Маруся даже вспомнила, что звали эту женщину Елена Борисовна. И точно. Петр Сергеевич так к ней и обращался. Елена Борисовна достала из сумки, висевшей у нее на плече, небольшую застекленную икону Божьей матери и вскинула ее над головой.
"За мной! Дамы и господа, в собор! Зажигайте свечи! Идем организованно! Никакого шума и беспорядка!"
Все достали свечи, зажгли их и толпой двинулись за Еленой Борисовной. Она шла впереди, рядом с Петром Сергеевичем, и все время повторяла: "Спокойнее, спокойнее, дисциплина - прежде всего!" Толпа увлекла Марусю за собой, она шла прямо за Петром Сергеевичем и Еленой Борисовной. Они перешли дорогу и поднялись по высоким гранитным ступеням. У кассы народу было немного.
"Не волнуйтесь, товарищи, билеты я уже купила.
– сказала Елена Борисовна, - сначала обойдем собор вокруг."Она уверенно шла впереди, все время оглядываясь, казалось, что она кого-то ждет.
"Что, не все еще пришли?'' - спросил Петр Сергеевич.
"Да нет, просто телевидение обещало приехать. Я звонила им и сказала, что я организую крестный ход протеста. Они обещали быть."
"Вы организуете? Вы?
– возмущенно переспросил Петр Сергеевич.
– А не я?!"
"Ну как вам не стыдно, - раздраженно сказала Елена Борисовна, - мы делаем одно общее дело, и для нас главное - его сделать, а кто именно это организовал, -
"Ну что ж, друзья, - произнесла она со вздохом, еще раз оглянувшись по сторонам, - теперь - в собор!"
И все толпой двинулись ко входу. Испуганная старушка на контроле закричала дрожащим голосом: "Нельзя, нельзя!"
"То есть как нельзя?
– бесцеремонно вмешалась Елена Борисовна, - В Храм - нельзя? А у нас билеты! А свечи сейчас же всем погасить!" - крикнула она, обернувшись назад. Все дружно пошли в собор. Посетителей, к счастью, там почти не было. Елена Борисовна шла впереди. Она встала в самом центре, прямо напротив царских врат, подняла вверх руку и хорошо поставленным голосом произнесла: "Внимание! Наконец-то мы здесь! Это торжественнейший день! Он надолго останется в нашей памяти! Мы пришли оказать собору защиту! Этот трижды оскверненный собор вопиет к небесам! Его осквернили первый раз в 1928 году! Второй раз - в 1937, а в третий - когда пустили сюда этих отвратительных мелких людишек, которые смеют называть себя "научными сотрудниками", а думают лишь о собственной выгоде и пользе!" Тем временем в соборе появилось телевидение. Бойкий молодой человек в кожаной куртке подскочил с микрофоном к Елене Борисовне и сказал: "Пожалуйста, вы, как зачинатель этого дела, скажите, что вы сейчас чувствуете?" "Я? Что я чувствую?
– голос Елены Борисовны задрожал. " Я чувствую восторг и радость победы, и, в то же время, печаль, глубокую печаль и скорбь..." - при этом Елена Борисовна, как бы невзначай, все время поворачивалась спиной к Петру Сергеевичу, не давая ему подойти к камере. Маруся заметила, что из алтаря выглядывали какие-то испуганные люди, наверное, это были сотрудники музея, никто из них так и не решился выйти, наверное, они испугались телевидения.
А Елена Борисовна выстроила свою паству полу кругом и торжественно произнесла: "А теперь, братья и сестры, споем, кто как может, "Богородицу"!" - и, грозно свернув глазами по направлению к алтарю, где прятались "отвратительные и мелкие людишки", первая затянула пронзительным голосом "Богородице дево радуйся".
x x x
"Последний раз, когда я имел дело с бабой, у меня ничего не вышло. Перед тем мне удалось трахнуть одну сорокалетнюю бабу, надо было помочь Пусику получить прописку, а он очень понравился начальнице паспортного стола. Она была такая огромная толстая, ну как все наши советские, которые постоянно что-то жуют. Если бы это была Гурченко, я, может быть, и сам бы захотел, во всяком случае, это было бы гораздо проще. Но хотела она сначала Пусика, а он вообще пассив, и, тем более, с бабой, тем более с такой, то это я не знаю, как надо расстараться, даже и не Пусику. Ну он и попросил меня. Я пришел к ней и стал говорить о том, какая у моего друга тяжелая жизнь, что его бросила жена, как он страдает. Но она сразу сделала стойку на меня и так кокетливо говорит: "Вы бы зашли ко мне, мы бы с вами чайку попили, и все бы обсудили, а то так, в этой обстановке разговаривать просто невозможно. Я подумал, что одним чайком дело не обойдется, как я ни старайся. Это надо так нажраться, чтобы на нее встал, бутылку, как минимум. Но я тогда Пусика очень любил и очень хотел ему помочь. Я думал, что мы будем жить с ним вдвоем в этой квартире и никогда не расстанемся. Эта колода написала мне свой адрес и сказала, когда приходить. Ну, я пошел к ней. Она открыла мне дверь сама, и на ней был такой воздушный халатик, и ее толстые ляжки и огромная грудь постоянно выглядывали из разных отверстий. Господи, какое мучение! Это был самый страшный момент в моей жизни! Я старался на нее не смотреть, пока не выпил. Когда я опрокинул стакан, мне стало представляться, что это мужик, с которым спал Кшиштоф, он тоже был мерзкий, но не такой отвратительный, как эта свинья. Когда я выпил бутылку, я почувствовал, что, может, и смогу. А она ничего не пила, только смотрела на меня, и ее огромная грудь вся колыхалась и волновалась. Меня разобрал такой смех, что я прямо не мог сдержаться, да к тому же, еще и пьяный был. Я закрыл лицо руками и стал ржать. А она решила, что я рыдаю, и подошла ко мне и навалилась на меня своей тушей. Она обняла меня, и я просто задохнулся в ее жирном потном теле. Мне уже стало не до смеха. А она все повторяла: "Что с тобой, мой мальчик, не плачь, не надо так расстраиваться, все пройдет, все будет хорошо!" А уж мне-то как хотелось, чтобы все стало хорошо, и чтобы все поскорее прошло. Но все было впереди. Она обняла меня, и я встал со стула. Она прямо понесла меня в спальню, потому что я вдруг почувствовал, что ноги у меня не идут. Она стала раздевать меня, шепча всякие отвратительные нежности. Я старался думать про Пусика, но не мог. Я почувствовал, что сейчас буду блевать. Я попросил ее принести мне воды. Она выпорхнула из спальни, а я тем временем разделся и лег под одеяло. Она дала мне стакан сока, и я его выпил. Тошнить, вроде, перестало. Тогда она разделась и. как огромная гора жира и мяса, рухнула на меня.
Если бы Пусик знал, чего мне это стоило, он бы подарил мне что-нибудь хорошее. Например, фирменные сигареты. А он, сволочь, через месяц меня забыл и променял на другого. Да я сам, правда, не особенно расстраивался. Он мне быстро надоел. Ой, какой это был ужас! Я даже не понял, трахнул я ее или нет. Или это она меня изнасиловала. Но одно я помню точно: Пусик прописку получил и очень скоро.
Ну так вот, а второй случай был такой - ко мне приехал ночью Гарик с двумя проститутками, и с одной он лег сам, а вторая легла ко мне в постель. Тогда была ночь, и я уже спал. Она мне показалась ничего - такая худенькая, симпатичная. И она всю ночь так ко мне приставала, старалась, и так меня заводила, и этак. Но у нее ничего не вышло, я не среагировал. Теперь мне, вообще, не знаю, что для этого нужно сделать, наверное, только рядом поставить раком красивого мальчика, тогда, может, и получится. И то сомневаюсь."
x x x
Маруся уже несколько дней не была у матери и не знала, как дела у Гриши. Она шла по набережной мимо сквера, где обычно собирались члены патриотического общества. И теперь, еще издалека она заметила скопление людей. Ей было интересно послушать, к тому же, она думала о Грише и машинально повернула по направлению к скверу. Она вспомнила сон, который видела несколько дней назад. Ей снилось, что она пришла в точно такой же сквер, и там на эстраде и вокруг стояли группы мужчин в черных
косоворотках и брюках, заправленных в сапоги, совсем как на той фотографии в газете. Руки их были сложены на груди. Посредине сцены у микрофона выступал тщедушный мужчина со светлыми волосами и бородкой. Он выкрикивал: "Вы представляете себе, они едят голого русского человека! Как это понимать, что это значит? Они режут ножом и едят голого русского человека!" Маруся не поняла, о чем он говорит. Она слушала дальше: "А представляете себе, что значит голова русского человека? Это мозг нации, вот что они едят!" Он выпрямился и посмотрел вокруг. Все зааплодировали. Вдруг рядом с Марусей раздался вопль. Она вздрогнула и обернулась. Рядом с ней стоял мужчина в летней клетчатой рубашке и в коротких потрепанных джинсах. Он истошно орал: "Ка-гэ-бэшник! Ка-гэ-бэшник!" При этом вся его фигура содрогалась, на шее проступали жилы, а очки подпрыгивали на потном носу. Руки он почему-то держал по швам, в одной из них судорожно сжимал детский портфельчик, и при каждом выкрике как будто подпрыгивал, устремляясь всем телом к эстраде.Толпа вокруг него раздалась, и мужчина очутился на пустом месте. Все с интересом смотрели и ждали, что же будет дальше. Тут из толпы вырвался, раздвинув всех, высокий кудрявый еврей. Он решительно направился к эстраде. Когда он уже подходил по ступенькам к микрофону, один из молодых людей в черной рубашке молча толкнул его кулаком в грудь и встал, загородив микрофон. В это время на сцене появился еще один человек в черном наряде и Маруся узнала в нем брата Гришу. Бледное лицо Гриши было значительно, оно даже казалось одухотворенным. Он встал у микрофона, скрестив руки и опустив голову. Вся фигура его выражала скорбь. Маруся удивилась произошедшей с ним перемене. Он держался уверенно и даже красиво. После минутной паузы он поднял голову и сказал громким голосом: "Друзья! На наших собраниях выступать мы никому не предлагаем. Выступают лишь члены нашей партии, поэтому заранее просим извинения у всех желающих выступить. Я хочу сказать по поводу прозвучавшего здесь слова "кагэбэшник". Оно прозвучало из уст этого вот, - голос Гриши стал грозным, - вот этого вот... гражданина". Гриша протянул вперед руку, и его палец указал прямо на человека с портфельчиком.
"Скажите, пожалуйста, гражданин, а что, собственно, вы имеете против деятельности нашего комитета государственной безопасности? Да, эти слова многим здесь не нравятся, и они, можно сказать, наводят ужас на некоторых граждан, и можно даже понять, почему. Но запомните раз и навсегда - вы и им подобные демократы - эти слова для нас являются скорее комплиментом и ни в коем случае не оскорблением, поэтому, если хотите нас оскорбить, подбирайте другие выражения, желательно, конечно, цензурные!"
Последние слова Гриши были встречены шквалом аплодисментов и криками "ура!"
"Это один из лидеров," - услышала Маруся рядом с собой шепот.
"Надо же, как быстро он стал лидером, - подумала она, и как он изменился. Это подействовало на него, как самый эффективный курс лечения."
Тем временем, на сцене появилась полная женщина в юбке до пят, с белыми крашеными волосами, распущенными по плечам Она подошла к микрофону и сказала: "Друзья! Я хочу рассказать вам нечто странное и удивительное. Но я не могу поведать вам этого, пока у нас не будет нашего русского дома. Я расскажу вам, что двадцать пятого числа меня хотели убить, и кто это пытался сделать. Я расскажу, какие страшные вещи творятся здесь на каждом шагу и кто их делает. Но я смогу сделать это только в нашем русском доме. Здесь вокруг столько врагов, они везде, они слушают нас, мы должны быть осторожны. Мы живем здесь в своей стране, и у нас до сих пор нет своего русского дома, где мы могли бы поговорить, встретиться. Давайте же вместе требовать, чтобы он у нас появился". Женщина повернулась и стала слезать со сцены. Ей помогли. Ее выступление тоже вызвало аплодисменты. Тут в другом углу сада послышался шум и крики, на сцене заволновались, и из микрофона раздалось: "Друзья! Соотечественники! К нам идут сионисты! Они затевают провокацию! Давайте же не поддаваться и сохранять спокойствие!" Толпа заволновалась, зашумела. Одни кричали: "Сионисты!" Другие: "Фашисты!" Вопли становились все громче и громче, и разносились над толпой в небе, наконец они слились в каком-то едином противоестественном хоре. Тут Маруся проснулась. Оказывается, она с вечера забыла выключить радио, и из него на всю мощность звучал гимн Советского Союза. Было шесть часов утра.
Теперь, войдя в сквер и приблизившись к толпе. Маруся вдруг заметила знакомую фигуру. Рядом с импровизированной трибуной, составленной из забытых строителями досок и прочего хлама, в группе людей, находившейся отдельно от остальных, стоял Толик. По тому, как он держался, как разговаривал с теми, кто к нему обращался, было видно, что он является одним из организаторов митинга. Толик, кажется, тоже заметил Марусю. Он как-то засуетился и угодливо закивал ей издалека, в глазах его промелькнула почти собачья преданность, он явно хотел заговорить с Марусей. Маруся вспомнила ту сцену в Николаеве, как Толик тогда лип к Косте, хватал его за рукав, что-то пытался доказать, то обличая, то угодливо самоуничижаясь, и еще фразу о том, что в костином "холодном эстетизме нет ничего русского". Она вспомнила свое тогдашнее сочувствие Толику, и одна мысль о том, что она могла поддержать его, показалась ей настолько ужасной и отталкивающей, что она вдруг почувствовала отвращение к нему, а вместе с ним и к стоящим вокруг него людям. Она еще не успела вслушаться в то, о чем они говорили, но их одежда и манера держаться показались ей вдруг ужасными, каким-то жутким и жалким смешением безвкусицы и дурного тона. Маруся резко повернулась и пошла прочь.
Совсем недавно Маруся узнала, что Костя, последнее время живший у своей матери, перед самой Пасхой вдруг исчез из дому. И вместе с ним исчезли почти все его стихи, записи и мысли, которые он записывал в маленькой синей тетрадочке за семь копеек. Маруся видела у него однажды такую тетрадочку на столе. Его долго не могли найти, а потом обнаружили в склепе на Смоленском кладбище в одной рубашке и домашних тапочках, и опять отвезли на Пряжку. Стояла ранняя весна и по ночам были заморозки... Но Маруся знала, что даже в нормальном состоянии он никогда не замечал холода и мог ходить в одной рубашке, хотя всегда одевался, как все, просто чтобы не бросаться в глаза. Они часто гуляли с Костей по ночному Ленинграду. И Костя все говорил, говорил, а Маруся слушала. Но если бы ее попросили повторить его слова и мысли, то она бы не смогла. Да это и не были обычные мысли или слова, а, скорее, какая-то звуковая волна, музыка, которая входила в нее и растворялась без следа; когда она слушала, это было так значительно, так огромно, казалось, раскрывается Вечность, и ты переносишься на Небо... Маруся не только не могла повторить, но она даже не могла себе представить, как это можно записать, может быть, все дело было в костином голосе... Она вдруг вспомнила, что все костины рукописи исчезли. "Ну ничего, - почему-то сказала она вслух, - зато библиография сохранилась у Толика", - и свернула налево к Неве.