Голубая роза. Том 2
Шрифт:
Преуспев в курсе боевой подготовки гораздо больше, чем в каком-либо предмете в средней школе, Фи обратился с просьбой принять его в отряд особого назначения. Когда он получил известие о том, что его приняли, то набрал номер телефона отца, а когда Боб Бандольер поднял трубку и сказал: «Да?», Фи прижался к телефону, ничего не говоря, даже не дыша, и стоял так до тех пор, пока его отец не выругался и не повесил трубку.
Великолепный Хэт
«Porkpie Hat»
Часть первая
1
Если вы интересуетесь джазом, то этот человек вам должен быть знаком, и название моих мемуаров говорит о том, кто он. Если музыка вас не интересует, то и имя его не имеет значения. Я буду называть его Хэт. Я вовсе не собираюсь рассказывать о том, что он хотел сказать людям своей игрой на
Хэт действительно спился и впал в глубокую депрессию. Последние десять лет он несколько раз едва не умер от недоедания и к моменту смерти был уже почти прозрачным. А еще он не бросал играть до самого конца. Когда Хэт работал, он просыпался около семи часов вечера, одеваясь, слушал записи Фрэнка Синатры или Билли Холидей, к девяти приходил в клуб, играл три сета джазовых композиций, возвращался в свою комнату иногда после трех ночи, пил и слушал записи еще и еще (много у него их было, записей) и в конце концов отправлялся в постель примерно в то время дня, когда большинство людей начинают подумывать о ленче. Когда он не работал, то ложился спать примерно на час раньше, поднимался около пяти или шести, слушал записи и пил весь свой перевернутый с ног на голову день напролет.
Жизнь его могла бы показаться жалкой, но она была просто несчастной. Причиной несчастья была глубокая, необратимая грусть. Грусть – это совсем не то, что страдание, по крайней мере у Хэта. Грусть его была совершенно безликой – она не обезображивала его, как страдание. Грусть Хэта казалась вселенской, а иногда просто немного больше самой грустной грусти, которую когда-либо мог испытать человек. Внутри нее Хэт был неизменно благороден, добр и даже забавен. Его грусть казалась обратной стороной в такой же степени безликого счастья, которым светились его ранние произведения.
В более поздние годы музыка его стала мрачнее, а грусть слышалась в каждом такте. А в самые последние годы жизни музыка Хэта звучала как сердцебиение. Он напоминал человека, который пережил великую тайну, который переживал великую тайну, и он рассказывал о том, что уже увидел, и о том, что видит сейчас.
2
В Нью-Йорк я приехал из Эванстона, штат Иллинойс, где получил степень бакалавра по английскому языку. Я привез с собой две коробки записей и перво-наперво установил в комнате Джон Джей Холла Колумбийского университета портативный магнитофон. В те дни я все делал под музыку и остальные вещи распаковывал под записи Хэта, доставшиеся мне от его почитателей. В то время мне исполнился двадцать один год, и больше всего я любил так называемый «прохладный» джаз, но мое уважение к Хэту, основателю этого стиля, было почти абсолютно абстрактным. Я не слышал его ранних записей, а все, что знал о более позднем творчестве, сводилось к одной композиции на пластинке фирмы «Верв». Я полагал, что Хэт давно умер, и воображал себе, что если каким-то чудом он и жив до сих пор, то лет ему, наверное, около семидесяти, как Луи Армстронгу. В действительности же человек, которого я считал древним стариком, только через несколько месяцев собирался отпраздновать свой пятидесятый день рождения.
Первые недели в университете я почти не покидал территории кампуса. Я посещал пять курсов и вдобавок семинар, и если был не на лекции и не в своей комнате, то находился в библиотеке. К концу сентября я немного освоился и начал вылезать в город, в Гринвич-Вилидж. «ИРТ», единственная линия метро, которую я запомнил, проходила прямой чертой с севера на юг, что позволяло сесть на 116-й улице и выйти на Шеридан-сквер. От Шеридан-сквер лучами расходились улицы с невообразимым количеством (невообразимым для тех, кто до этого провел четыре года в Эванстоне) кафе, баров, ресторанов, музыкальных и книжных магазинов и, конечно же, джазовых клубов. Да, я приехал в Нью-Йорк за степенью магистра гуманитарных наук, но и за столичной жизнью тоже.
О том, что Хэт еще жив, я узнал около семи часов вечера в первое воскресенье октября, когда увидел афишу с его именем в витрине магазина в джазовом клубе недалеко от площади Св. Марка. Я был настолько сильно убежден, что Хэт давно умер, что, увидев впервые этот плакат, воспринял его всего лишь как дань прошлой славе музыканта. Я остановился, чтобы внимательнее рассмотреть древний реликт. Хэт играл с квартетом, в котором басист и барабанщик принадлежали той же эре: музыканты, которые прекрасно с ним сочетались. Но на пианино играл Джон Хоус, один из моих музыкантов – Джон Хоус был на полудюжине моих пластинок там, в Джон Джей Холле. В то время ему должно было быть где-то
около двадцати, подумал я в полной убежденности, что плакат сохранили просто как памятную вещь. Может быть, Хоус в самом начале работал с Хэтом? В любом случае квартет Хэта наверняка стал одним из его первых шагов к славе. Джон Хоус был для меня великим музыкантом, и мысль о том, что он играл с ветхозаветным Хэтом, нарушала сложившуюся реальность.Я опустил глаза на дату внизу плаката, и мое ограниченное, снобистское представление о реальности содрогнулось от еще одной атаки немыслимого. Ангажемент Хэта начался во вторник на этой неделе – первый вторник октября, – и последнее выступление должно состояться через одно воскресенье – в воскресенье перед Днем Всех Святых. Хэт все еще жив, а Джон Хоус играл вместе с ним. Вряд ли я смог бы сказать тогда, какая часть этого утверждения поразила меня больше.
Я вошел внутрь и спросил у коротенького невозмутимого человека за конторкой, действительно ли Джон Хоус играет здесь сегодня вечером.
– Будет играть, если захочет, чтобы ему заплатили, – ответил человечек.
– Значит, Хэт еще жив, – проговорил я задумчиво.
– Можно сказать и так, – ответил он. – Только будь ты на его месте – давно бы уже умер.
3
Через два часа двадцать минут через центральную дверь вошел Хэт, и тогда я понял, что имел в виду тот человек. Только треть столов между входной дверью и эстрадой была заполнена людьми, слушающими трио. Именно то, что мне нужно, именно за этим я и пришел, и вечер казался мне восхитительным. Я очень надеялся, что Хэт не станет играть. Единственное, чего он добьется своим выходом на сцену, – сократит время солирования Хоуса, который, хоть и вел себя достаточно обособленно, играл превосходно. Наверное, Хоус всегда вел себя так. Это мне даже нравилось. Хоус и должен быть невозмутимым. Потом басист посмотрел в сторону двери и заулыбался, а барабанщик ухмыльнулся и стал отбивать одной палочкой по боку малого барабана ритм, подходящий к мелодии, которую исполняло трио, и одновременно служивший полукомичным-полууважительным приветствием.
Я отвернулся от трио и посмотрел на дверь. Согнутая фигура темноволосого человека со светлой кожей, в длинном, обвисшем, темном пальто вносила в клуб футляр с тенор-саксофоном. Футляр украшали сотни наклеек из разных аэропортов, а черная широкополая шляпа почти полностью скрывала лицо. Как только человек переступил через порог, он упал на стул рядом со свободным столиком – на самом деле упал, будто ему требовалась инвалидная коляска, чтобы продвинуться хоть немного дальше.
Большинство людей, наблюдавших за ним, повернулись назад к трио, которое в тот момент играло последние аккорды «Любовь пришла». Старик с трудом расстегнул пуговицы пальто, позволил ему съехать с плеч и упасть на спинку стула. Затем с той же болезненной медлительностью снял шляпу и опустил ее на столик рядом с собой. Между ним и шляпой появился наполненный до краев стакан, хотя я не видел, чтобы официант или официантка приносили его туда. Хэт поднял стакан и вылил все его содержимое себе в рот. Прежде чем глотнуть, он обвел глазами зал, не меняя при этом положения головы. На Хэте был темно-серый пиджак, синяя рубашка с тугим воротничком и черный вязаный галстук. Лицо мягкое и опухшее от выпивки, а глаза совсем неопределенного цвета, будто они не просто полиняли, а вылиняли совсем. Он согнулся, открыл футляр и начал собирать свою трубу. Когда «Любовь пришла» закончилась, Хэт уже встал на ноги, пристегнул к саксофону ремешок и пошел по направлению к эстраде. Последовали тихие аплодисменты.
Хэт поднялся на сцену, поприветствовал нас кивком головы и прошептал что-то Джону Хоусу, который поднял руки над клавиатурой. Барабанщик все еще ухмылялся, а басист закрыл глаза. Хэт наклонил саксофон немного вбок, проверил мундштук и совсем немножко подтолкнул его вперед. Облизал язычок, отбил ногой такт и прикоснулся губами к мундштуку.
То, что произошло потом, изменило всю мою жизнь – по крайней мере изменило меня. Ощущение напоминало открытие какой-то жизненно важной, исключительно необходимой субстанции, которой мне не хватало все прошедшие годы. Каждый, кто в первый раз слышит великого музыканта, знает это чувство – будто вселенная взорвалась. В действительности просто Хэт начал играть «Слишком трудно выразить словами», одну из двадцати странных песен, которые были тогда в его репертуаре. В общем-то он играл свою собственную мелодию. Она была уникальна, она всего лишь скользила над «Слишком трудно выразить словами», и эта спонтанная мелодия, как мне казалось тогда, любовно раскрывала мотив песни, многократно превосходя его и превращая маленькую песенку во что-то проникновенное. На время я забыл, что нужно дышать, руки покрылись гусиной кожей. Где-то посреди композиции я увидел, что Джон Хоус смотрит на него, и осознал, что Хоус, которого я боготворил, боготворит его. Но к тому времени я уже тоже преклонялся перед Хэтом.