Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Голуби в траве. Теплица. Смерть в Риме
Шрифт:

Члены комитета казались ему теперь игроками, сидевшими за рулеткой.

Ах, сколь тщетны их надежды, шарик подпрыгивал, счастье убегало прочь!

Хейневег и Бирбом напоминали мелких игроков, делавших маленькие ставки и старавшихся каждый по своей системе выманить у фортуны суточные. А ведь игра велась на людей, на крупные суммы, на будущее. Это был важный комитет, которому предстояло обсудить важные вопросы, построить людям дома. Но как все это было сложно! Каждое предложение надо было провести через опасные водовороты, если уж его как ходатайство записывали на бумаге, а бумажный кораблик так легко терпел крушение, наскакивал на один из тысячи рифов, давал течь и тонул. Вмешивались министерства и другие комитеты, затрагивались вопросы равновесия затрат, долгосрочных кредитов, налогового права, следовало также учесть размеры квартирной платы, интересы беженцев, компенсацию пострадавшим от бомбежек, права владельцев недвижимостью, обеспечение инвалидов, надо было избежать столкновений с законами немецких земель и с правами городского самоуправления, да и как можно было дать что-то бедным, если никто ничего не хотел отдавать, как можно было осуществить экспроприацию, если конституция защищала частную собственность, и хотя в некоторых случаях решались осторожненько что-то

экспроприировать, сразу же возникала возможность новых несправедливостей.

Как только какой-нибудь простофиля попадал в дебри параграфов, начинались всяческие злоупотребления. Кетенхейве вслушивался в цифры. Они журчали у него в ушах, как вытекавшая из кранов вода, внушительные, но ничего не говорящие. Шестьсот пятьдесят миллионов из общественных средств. Столько же из государственного бюджета. Специальные средства для экспериментов, всего-навсего пятнадцать миллионов. Кроме того, были еще поступления от сокращения ссуд под залог недвижимого имущества. Кородин читал цифры, время от времени поглядывая на Кетенхейве, словно ждал от него возражений или одобрения. Кетенхейве молчал. Он вдруг почувствовал, что так же мало может сказать о названных Кородином цифрах, как зритель, присутствующий на выступлении фокусника, о загадочных и, в сущности, скучных манипуляциях на сцене; он заранее знает, что будет проделан какой-нибудь трюк и его все равно обведут вокруг пальца. Нация послала Кетенхейве в этот комитет следить за тем, чтобы никто не прибегал к обману. И тем не менее заседание казалось ему всего лишь удивительным фокусом с цифрами! Никто не увидит этих миллионов, о которых говорит Кородин. Никто их никогда и не видел.

Даже Кородин, вызвавший этот призрак цифр, не видел этих миллионов. Они значились на бумаге, совершали свое движение на бумаге и только на бумаге их распределяли. Эти цифры прошли сквозь бесконечное множество счетных машин. Они стремительно мчались сквозь счетные машины министерств, комиссий по контролю за бюджетом, окружных и районных ведомств, они появлялись в графах банковских счетов, всплывали на поверхность балансов, уменьшались, утекали, но оставались бумагой, цифрами на бумаге, пока наконец не обретали материальную форму, став сорока марками жалованья в конверте или пятьюдесятью пфеннигами, украденными мальчишкой на покупку книжицы об индейцах. Толком этого никто не понимал. Даже сам Штиридес, банкир богачей, не понимал этой таинственной игры цифр, хотя в совершенстве постиг систему йогов, что способствовало росту его текущего счета. Кетенхейве хотел взять слово. Нельзя ли что-нибудь предпринять?

Нельзя ли пропустить сквозь счетные машины удвоенную цифру, вдвое большую сумму, чем предусмотрено, и не окажется ли вдруг в конверте восемьдесят марок жалованья вместо сорока? Но Кетенхейве не решился произнести это вслух. Кородин снова поглядел на него выжидательно, даже ободряюще, однако Кетенхейве уклонился от его взгляда. Он боялся своих товарищей по фракции, боялся Хейневега и Бирбома, их удивления и возмущения. Кетенхейве казалось, будто по столу, за которым происходило совещание, начали двигаться трамваи, и эти трамваи вызванивали: мы тоже удвоим, удвоим наш тариф; и он видел демонстрацию булочников, требовавших удвоить цену на хлеб, он видел, как владельцы зеленных лавок вносят изменения в таблички цен на овощи. Удваивание цифр на бумаге ничего не даст. Конверты по-прежнему будут тощими. Таков экономический закон, или одно из проявлений относительности. Кетенхейве очень хотелось побольше вложить в конверты, но он не знал, как это сделать; у него даже закружилась голова.

Весь этот день он страдал от головокружения.

Они говорили о квартирах для горняков в новом поселке возле терриконов, и какой-то специалист подсчитал количество квадратных метров, причитающихся каждому жителю поселка, а другой специалист придумал простой и дешевый способ кладки стен. Кородину принадлежали акции шахт. Горняки добывали уголь, и их труд непостижимым образом изменял текущий счет Кородина в банке. Горняки спускались в шахту, а Кородин подсчитывал новое сальдо. Горняки устало возвращались домой. Они шли через предместье мимо терриконов, которые все росли, словно горы в доисторические времена, черные горы с плоскими вершинами и крутыми склонами, изменявшие ландшафт; на их пыльных вершинах чумазые ребятишки играли в сыщиков и убийц, в Виннету и Олдшэттерхенда.

Кетенхейве представил себе горняка, входящего в новый дом, о котором шла сейчас речь в комитете, дом, потребовавший от них столь тщательных предварительных подсчетов, дом, который они узаконили, выделив для него необходимые средства, утвердив эти горделивые цифры, выписанные на бумаге.

Вот горняк входит в свою экономичную квартиру из минимального количества квадратных метров, подсчитанных специалистом. Он будет жить здесь со своей женой и детьми, а также с родственниками, которых неожиданно послали ему судьба, несчастье или безработица, и с постояльцами, чьи деньги нужны ему для уплаты очередного взноса за отвратительную, неудобную, слишком массивную и надменную мебель, за спальню «Эрика», за гостиную «Адольф», за эти «комнаты ужасов», «грезы домашних хозяек», выставленные в витринах магазинов, торгующих мебелью в рассрочку. Горняк у себя дома. Со всех сторон врываются голоса, урчание, крики, треск и кваканье десятков ртов и репродукторов, вопли, ругань, проклятья, пересуды и болтовня, «Ифигения в Тавриде» и объявления о тотализаторе - все это проникает сквозь построенные специалистами самые дешевые стены, и горняк с тоской вспоминает о шахте, вспоминает о глубокой штольне, и ему кажется, что там, среди треска отбойных молотков, среди грохота падающих глыб, царила тишина. И многие охотно пойдут отсюда на войну, потому что ненавидят свои будни, потому что не могут больше выносить отвратительное убожество своей жизни, потому что война со всеми ее ужасами означала бы также бегство и освобождение, возможность попутешествовать, возможность скрыться от самого себя, возможность пожить на вилле Ротшильда. Их томит пресыщение, тупое пресыщение, которое иногда находит выход в убийстве, в добровольном уходе из жизни, в семейной драме, кажущейся непостижимой, и все это только от пресыщения неумолчным шумом в поселках, оттого, что невмоготу из-за обилия соседей, что опротивели запахи пищи и уборной, испарения заношенной одежды и замоченного белья; горняка тошнит от всегда потной жены (а он любит ее), тошнит от сидящих на горшке детей (он и их любит), и, как рев урагана, оглушает его их непрекращающаяся болтовня.

Хейневег и Бирбом остались довольны. Они проголосовали за

предложения специалистов, одобрили минимальные затраты, минимальное количество квадратных метров, «минимальную квартиру». Такие квартиры, очевидно, будут построены. Хейневег и Бирбом высказались за счастье владеть садовым участком. Они уже представляли себе маленькие домики с двухскатной крышей и считали их уютными; они представляли себе довольных рабочих, с чувством классового сознания засевающих свой клочок земли, а через раскрытое окно до них будет доноситься из громкоговорителя ободряющая речь Кнурревана:

Будущее за нами, мир будет принадлежать нам. И Кородин был доволен. Он тоже проголосовал за предложения специалистов, одобрил минимальные затраты, минимальное количество квадратных метров, «минимальную квартиру».

Квартиры, очевидно, будут построены. Кородин тоже выступал за счастье рабочих обладать садовыми участками, его тоже радовали романтические домики с двухскатной крышей, стоящие среди зелени; только ему виделось, что в праздник тела Христова окна и двери этих домиков украсятся березками, что из громкоговорителя будет доноситься проповедь епископа, и довольные рабочие, завидев церковную процессию с дароносицей, благочестиво преклонят колена в палисаднике на собственном клочке земли. Господь - пастырь мой, я ни в чем не буду нуждаться. Они все выступали за смирение.

Хейневег, Бирбом и Кородин были враждующими братьями. Они сами не знали, что они братья по духу, и считали себя врагами. Но на самом деле были братьями. Они хмелели от одного и того же разбавленного водой лимонада.

Чего хотел Кетенхейве? Лучше иметь хоть какую-то крышу над головой, чем спать под открытым небом. Это он знал. Ему были знакомы лагерные бараки и вшивые лачуги, жилища в бункерах, убежища в развалинах, временные пристанища, знакомы лондонские трущобы и подвальные комнатушки в китайском квартале вблизи роттердамского порта, и он знал, что «минимальные квартиры», которые хочет построить их комитет, являются прогрессом по сравнению с этой нищетой. Но он был против смирения. Он не понимал счастья владеть садовыми участками. Ему казалось, что он осознал ситуацию: в ней таятся яд и бациллы. Чем же отличаются эти поселки от национал-социалистских поселков для многодетных, от поселков штурмовиков и эсэсовцев? Разве лишь тем, что они еще теснее, еще беднее, еще жалче. Если взглянуть на чертежи, ясно видно, что продолжают строить все в том же нацистском стиле, а если прочитать фамилии архитекторов, то обнаружишь, что продолжают строить прежние нацистские архитекторы. Хейневегу и Бирбому нравился этот коричневый стиль, и они считают, что с архитекторами все в полном порядке. Программа национал-социалистского Союза многодетных была программой и Хейневега с Бирбомом, была их средством усмирить население, их социальным прогрессом. Так чего же хотел Кетенхейве? Революции? Какое великое, какое прекрасное, какое замаранное слово! Кетенхейве не хотел революции, потому что уже не мог ее хотеть - ее как будто больше не существовало. Ему казалось, что революция умерла, иссякла. Революция была детищем романтики, кризисом полового созревания. У нее было свое время. Но ее возможности остались неиспользованными. Теперь она, думал Кетенхейве, стала трупом, сухим листком в гербариуме идей, мертвым понятием, устаревшим словом из Брокгауза, более не существующим в повседневном языке. И только восторженный юнец мог еще какое-то время мечтать о революции, но даже и в этом случае она оставалась всего лишь понятием из царства грез и мечтаний, цветком, лишенным аромата, - вот именно, голубым цветком из романтического гербария. Время трогательной веры в свободу, равенство и братство миновало, утро Америки, стихи Уолта Уитмена, сила и гениальность, потом настало время изнурительного онанизма, самодовольный эпигон укладывался в широкую супружескую постель законного порядка, на ночном столике рядом с календарем, в котором отмечены дни, когда его жена могла или не могла забеременеть, презерватив и папская энциклика.

Кородин одержал победу над революцией, но чувствовал, что кое-что утратил. Хейневег и Бирбом одержали победу над религией, но чувствовали, что отреклись от чего-то важного. А вместе они оскопили и религию, и революцию. Дьявол уволок всякую социальную общность и крепко держал ее в своих когтях. Правда, еще происходили путчи, их делили на холодные и горячие, как пунши, но напиток приготовлялся из все более и более дешевых суррогатов и причинял народам лишь головную боль. Кетенхейве был против смирения. Он был готов смотреть в лицо Горгоне. Он не хотел опускать глаза перед леденящим душу ликом. Но он хотел бы жить спокойно и кое-что выманить у дьявола. Он хотел счастья в отчаянии. Хотел счастья, а для этого ему нужен был комфорт и одиночество, хотел доступного каждому в этом раз и навсегда созданном мире техники одинокого, комфортабельного и полного отчаяния счастья. Ведь не обязательно, будучи печальным, еще и мерзнуть; не обязательно, будучи несчастным, еще и голодать; не обязательно, размышляя о пустоте бытия, увязать в грязи. Поэтому Кетенхейве хотелось бы построить для рабочих дома нового типа, индустриальные квартиры в стиле Корбюзье, жилые крепости технической эпохи, целый город в одном гигантском здании, с искусственными садами на крыше, с искусственным климатом. Кетенхейве полагал, что человека можно защитить от жары и холода, избавить от пыли и грязи, от домашнего хозяйства, от домашних дрязг и всякого квартирного шума и гама. Кетенхейве хотел бы поселить десятки тысяч людей под одной крышей, чтобы изолировать их друг от друга, как изолируют человека от соседей большие города, оставляя его в одиночестве, одинокого хищника, одинокого охотника, одинокую жертву; в гигантском доме Кетенхейве каждое помещение отделялось бы от другого звуконепроницаемой стеной, и каждый мог бы установить в своей комнате подходящий для себя климат, каждый мог бы остаться наедине со своими книгами, наедине со своими мыслями, наедине со своей работой, наедине со своим бездельем, наедине со своей любовью, наедине со своим отчаянием, окутанный своими собственными испарениями.

Кетенхейве хотел было подняться. Хотел обратиться к ним с речью.

Хотел убедить, а может быть, лишь поддразнить их, так как он уже не верил, что сможет убедить. Ему хотелось, чтобы новые архитекторы, молодые, восторженные зодчие, начертили бы новые планы, которые превратили бы отвратительное скопление терриконов, шахтных отбросов, промышленных нечистот, металлолома, свалок в гигантский город, в единый, сверкающий огнями, огромный дом. Дом этот поглотит и уничтожит убожество поселков на городской окраине, их тесноту, нищету и нелепую манию собственности, которую специально поощряют для успокоения классовой зависти; он уничтожит порабощение женщины домашним хозяйством, порабощение мужчины семьей.

Поделиться с друзьями: