Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Голуби в траве. Теплица. Смерть в Риме
Шрифт:

Юдеян отправил Еву в Германию, посадил ее в вагон первого класса, номер в отеле был клеткой, купе было еще более узкой клеткой, клеткой на колесах, и в этой клетке стояла пленница, нордическая Эриния, в траурной одежде, с блеклыми волосами, полная возвышенной скорби и теперь уже уверенная в том, что супруг скоро возвратится в Валгаллу. Но на большом римском вокзале, на перроне станции Термини, названной так из-за находившихся по соседству терм Диоклетиана, неоновый свет вокзальной платформы прорвал на мгновение пелену тумана, и вдруг посветлел туманный облик Евы, проступило ее второе лицо - лицо ясновидящей фурии, проступили глаза - глаза оборотня, видевшие Юдеяна уже среди мертвых, и Ева взглянула из окна вагона, который шел к Альпам, на север, в сторону Германии, и она увидела Юдеяна, узнала его здесь в ярком неоновом свете таким, каким он стал на самом деле, - коренастый, поседевший мужчина в синих очках, и она крикнула ему: «Да сними ты наконец эти ужасные очки, садись, садись в поезд, и поедем вместе!» И он жалко возразил, что его паспорт не дает права въезда в Германию и его вымышленное имя было бы раскрыто, а она вспылила: «Не нужно тебе никакого вымышленного имени, не нужны тебе очки, и не нужен паспорт. Пограничники скажут: «Господин генерал, вернулись? Мы рады, что господин генерал снова здесь».

И они станут перед тобой навытяжку и позволят тебе ехать куда ты пожелаешь, и они будут гордиться тем, что говорили с тобой, а дома тебя встретят салютом из пушек, и ты будешь неприкосновенен». Ева видела его возвращение. И она понимала, что это единственная возможность для Юдеяна вернуться в свое отечество, и он понял ее, она права, только так можно вернуться, только этот путь вел в Германию. «Господин генерал, вернулись? Как мы рады, господин генерал», так оно и должно быть, и пограничники так и воскликнут, но Юдеян медлил, что-то удерживало его в Риме, в этом городе попов-импотентов, - была ли то Лаура или страх, нет, конечно, не страх. Юдеян ведь не ведал страха, но, конечно, и не Лаура удерживала его здесь, было что-то другое, может быть пустыня, казарма на краю пустыни, там он мог приказывать, и пусть они встретят его в Германии пушечными залпами, залпы прогремят и затихнут - даже боевых снарядов хватает ненадолго, а потом настанут будни, и что ждет его тогда, что такое Юдеян без власти, старенький Готлиб в федеральном объединении недовольных героев вчерашнего дня, Юдеян боялся времени, боялся своих лет, он уже не ждал победы, поэтому он сказал Еве: «Пфафрат все уладит, Пфафрат подготовит удобное возвращение», - и прозревающий взор Евы померк, снова все застлал туман, лицо ее вновь стало туманным, теперь она поняла: Юдеян уже ни во что не верит, не верит в пограничников, не верит в пушечные залпы, не верит в Германию; и вновь проступило второе лицо Евы - лицо ясновидящей фурии: жалкая смерть на хромой кляче гнала героя в Валгаллу, а поезд в это время уносил ее к Альпам, на север.

После прощания, которое показалось Юдеяну каким-то мучительным недоразумением, он направился в облюбованный немцами отель, где остановился его свояк: пусть Пфафрат устроит ему возвращение на родину. Но в отеле ему сообщили, что господа уехали на концерт; и действительно, по настоянию Дитриха, который был встревожен появлением фотографии Зигфрида в газете и решил пронюхать, каковы шансы брата на успех - к тому же его влекло любопытство и смешанное чувство неловкости, гордости и недоверия, - по настоянию Дитриха родители поручили портье достать места в задних рядах, что он без всякого труда и сделал. А Юдеян, который удалился не солоно хлебавши, приказал отвезти себя в свой роскошный отель и по пути сообразил, что до условленной встречи с Лаурой остается еще несколько часов и что, пожалуй, будет забавно посмотреть, как сын Пфафрата пиликает на скрипке. Это нелепое и предосудительное зрелище поможет ему скоротать время, оставшееся до свидания, а кроме того, если он увидит своими глазами столь явное доказательство дегенеративности семьи, это укрепит его позиции по отношению к Пфафрату. И Юдеян тоже заказал через своего портье билет на концерт; а так как заказ был сделан из аристократического отеля, то место ему предоставили в первом ряду. Но он был не во фраке, и его не хотели пускать. Хотя Юдеян и не понимал того, что лопочет по-итальянски контролер, однако уловил, что ему не разрешают занять его место; раз уж Юдеян выложил за билет столь несообразно большую сумму, он считал себя вправе и просто-напросто отшвырнул плечом тщедушного контролера. Чего ради к нему пристает этот нахал, эта презренная лакейская душонка? Юдеян бросил ему банкноту, вошел в зал и развалился в кресле. Тут только он заметил, что находится среди людей, одетых согласно требованиям света, и на миг ему показалось, будто он сел среди оркестрантов, среди этих шутов, которым предстоит его развлекать и чья профессиональная одежда - фрак. Но оркестр настраивал инструменты на эстраде, предположение, что он попал к музыкантам, пришлось отвергнуть, и Юдеян подивился тому, как сегодня все шикарно. Это импонировало маленькому Готлибу, он даже смутился. Но Юдеяна трудно было смутить, он еще шире расселся в кресле и вызывающе оглядел зал. Как и тогда, когда его занесло на Корсо и виа Венето, ему снова почудилось, что он окружен хитрыми евреями и спекулянтами без роду без племени. Он подумал: сволочи и фаты. Он узнал в этих людях новое светское общество, новое общество итальянцев-предателей, тех, кто вероломно изменил Муссолини и теперь захватил власть. И перед этими-то людьми, чье место в тюрьме, в концлагере, в газовой камере, Зигфрид Пфафрат будет пиликать на скрипке! Юдеян обшарил взглядом эстраду, но племянника там не оказалось.

Может быть, Зигфрид выступит позднее, первые скрипки всегда опаздывают: нахальная шайка, не мужчины, а бабы! Чего здесь недостает - так это дисциплины. Юдеян это сразу заметил. Говоря по правде, он признавал только военную музыку. Почему бы оркестру не сыграть лихой марш, вместо того чтобы наводить тоску этим настраиванием? Юдеян опять стал рассматривать публику и обнаружил в единственной ложе своего сына Адольфа; рядом с Адольфом сидела какая-то женщина, она произвела на Юдеяна впечатление.

Неужели Адольф отдал ей те деньги, которые отец сунул ему в молитвенно сложенные руки? Кто это? Его возлюбленная? Или она его содержит? Вот уж не думал, что этот поп способен на роль любовника! Юдеян недоумевал.

Увидев Адольфа в ложе, почувствовал недоумение и Дитрих. Зачем сюда попал диакон? Или его послала церковь? Может быть, она хотела выставить Адольфа напоказ из-за его фамилии? Как важного перебежчика, как человека, обращение которого в католичество считалось важным событием? Может быть, ему предназначена особая миссия? В конце концов, Адольф умен, он в самом деле может сделаться епископом и со временем получить большую власть. Как держаться с ним? Кто эта женщина в его ложе? Со своего места Дитрих не мог хорошенько разглядеть ее. И родители не могли разглядеть. Имеет она отношение к Адольфу или не имеет? И куда провалился Зигфрид? Может быть, он знает что-нибудь на этот счет? Сколько неразрешимых вопросов!

Неразрешимые вопросы. Ильза Кюренберг, усевшись на свое место, приветливо кивнула священнослужителю, но его лицо тут же встревожило ее - такие лица встают перед нами в кошмарных снах, она сама не знала почему, но это лицо было из страшного сна. Она подумала: у него вид мученика, вид флагелланта. Она почти видела, как он подвергает себя бичеванию. И она подумала: интересно, бичует ли он и других, бичует ли он еретиков? Но это невозможно, священник не будет бичевать даже евреев. Может быть, он мистик? И продолжала свои размышления: он католический священнослужитель, а похож на взбунтовавшегося Лютера.

Но когда началась музыка, Ильза поняла, что он все-таки мистик, немецкий священник и

немецкий мистик, ибо в симфонии Зигфрида, несмотря на весь ее модернизм, звучал мистический порыв, мистическое мироощущение, хотя и смягченное латинским началом Кюренберга; теперь Ильза поняла, почему сама симфония, несмотря на всю ясность исполнения, осталась ей несимпатичной. В этих звуках было слишком много смерти, смерти без веселых заупокойных хороводов, какие видишь на античных саркофагах. Порой композитор делал попытки воспроизвести чувственные радости, изображениями которых древние украшали свои надгробия, но тогда музыка Зигфрида становилась фальшивой, он давал не те звучания, и, хотя Кюренберг дирижировал очень сдержанно и спокойно, в музыке появлялось что-то крикливое и чрезмерное, она судорожно гримасничала, она вопила, в ней слышался смертельный страх, возникал нордической хоровод мертвецов, процессия зачумленных, и в конце концов пассажи растворялись, и возникала туманная завеса. Нельзя сказать, что Зигфрид потерпел неудачу как композитор, он по-своему талантлив, у Ильзы тонкий слух, и музыка взволновала ее, но в симфонии была та тревожная жуть, которую рождает туман и противоестественное стремление к смерти, а Ильзу отталкивала смерть, смерть страшила ее, ужасала своей мерзостью.

Ну и музыка! Какая скучища! Может быть, симфония еще не началась, и оркестр под руководством капельмейстера продолжает настраивать инструменты? Может быть, это не та вещь? Зигфрид так и не появился. Может, он отказался выступать? Юдеян был разочарован. Ничего забавного не было.

Юдеяна надули.

У него появились рези от голода, жажда сушила язык, но маленький Готлиб не осмеливался встать и уйти. Он был точно прикован к месту. Шумы, производимые оркестром, парализовали его. Эти звуки мешали думать, и Юдеян не мог сообразить, кто та женщина рядом с Адольфом, не мог понять, хочется ли ему спать с Лаурой или с той женщиной в ложе.

Они были возмущены. Они были разочарованы. Им преподносилось что-то совсем другое, чем музыка, известная им до сих пор. Она была далека от всех представлений, которые Пфафраты создали себе о музыке. И даже от тех, которые они создали себе о музыке сына. А разве они вообще представляли себе как-нибудь его музыку? И если да, то чего же они ожидали? Что им предстанет посмертная маска Бетховена, с которой слишком часто смахивали пыль, - она висела у них в музыкальном уголке столовой, над двенадцатиламповым приемником? Или Вагнер как выдающийся носитель берета и человек, явно обласканный гением? Супруги Пфафраты находили, что музыке Зигфрида недостает благородного колорита, возвышенных и торжественных звучаний и доходчивых гармоний, они искали и не находили в ней приятно успокаивающего течения мелодии и тщетно прислушивались, не донесется ли до их ушей понятное им - так они считали - пение сфер, льющееся с горных высот; правда, у них не было там права жительства, да они и не стремились в этих сферах обосноваться, однако рисовали их себе наподобие некоего оптимистического неба, розового купола, покрывающего серую землю, - на земле же приходилось вести жизнь трезвую и благоразумную, а иной раз и подчиняться всем требованиям человеческой и даже нечеловеческой пошлости; но тем величественнее должна была парить над человеческим - слишком человеческим - эта розовая надстройка; Пфафраты верили в кондитерский храм искусства, вылепленный из сладкой массы и имеющий идеальную аллегорическую форму, он был для них потребностью, как они все еще лицемерно уверяли себя, потребностью, которую они любили называть «восторгом перед всем прекрасным» - ведь музыка обращалась к их развитому чувству красоты и навевала приятную дремоту; но от зигфридовских звучаний мороз подирал по коже. Пфафратам стало не по себе, точно на них вдруг пахнуло ледяным дыханием, а потом музыка стала издеваться над их немецко-бюргерскими вкусами и нравами, в ней вдруг появились даже джазовые ритмы, и Пфафратам представился древний лес, негритянская деревня с голыми людьми и обнаженными вожделениями; а затем эти джунгли, полные дегенеративного рева, сменились просто скучными переходами, состоявшими из однообразных дисгармонических звукорядов. Неужели такое созвучие может нравиться?

Неужели с ним можно примириться? Боязливо, как мыши, озирались они по сторонам, они боялись скандала, бунта, посрамления их рода, их бесспорно уважаемого имени. Но все сидевшие поблизости слушали вполне благовоспитанно, делали обычное концертное лицо людей, вдумчиво наслаждающихся музыкой, а некоторые даже притворялись, что погружены в мир звуков. Дитриху казалось, что он угадал особый расчет, на котором была построена симфония брата, какой-то ловкий фокус, какое-то подобие математического уравнения, однако в его тайну он не мог проникнуть: эта музыка не была для композитора наитием свыше, как были, вероятно, наитием прекрасные и возвышенные созвучия Бетховена и Вагнера, эта музыка была сделана, она была утонченным надувательством, в диссонансах чувствовалась строгая продуманность, и это встревожило Дитриха - может быть, Зигфрид вовсе не так глуп, может быть, он опасен и стоит в начале славной карьеры?

И Дитрих шепнул родителям: «Он новатор!» Дитрих как бы порицал брата, а с другой стороны, показывал, как конкретны его собственные суждения, насколько он объективен и сведущ в данной области. Все же это замечание заставило какого-то извращенного иностранца в поразительно тесном смокинге и с вызывающе острой бородкой, растущей прямо из шеи, сердито прошипеть:

«Ш-ш-ш…»

Адольфу музыка двоюродного брата не понравилась. Она настраивала его печально, она даже мучила его, но все же он силился ее понять. Понять самого Зигфрида. Что хотел Зигфрид сказать своей симфонией? Что удалось ему выразить? По мнению Адольфа, он выразил сочетания каких-то противоположностей - благодетельную боль, веселое отчаяние, мужественный страх, сладкую горечь, бегство и осуждение бегства, печальные шутки, больную любовь и заставленную цветочными горшками пустыню - словом, пестрое и зыбкое поле иронии. Была ли эта музыка враждебна богу? Вероятно, нет. В звуках жило также воспоминание о каких-то давних временах - до всякого греха, о красоте далекого и мирного рая и скорбь о пришедшей в мир смерти. Эти звуки говорили об огромной потребности в дружбе - правда, здесь не было ни гимна радости, ни панегирика, ни тоски по радости, ни хвалы творению. Порою Адольфу казалось, что в звуках этой симфонии он узнает самого себя. Словно ему в разбитом зеркале показывают его детство.

Была здесь и нацистская школа, и спортивная полянка, и лес, солнечные восходы и закаты, и сны, которые он видел в дортуарах. Но потом цинизм, неверие и отчаяние, с которыми автор кокетничал, любуясь собой, и анархические порывы снова отталкивали Адольфа. Нет, церковь этой музыки не одобрила бы; на Тридентском соборе ее не признали бы достойной подражания.

Имеет ли право Адольф, диакон, одобрить эту музыку? Нет, он ее не одобрит.

Должен ли он проклясть ее? Нет, он ее не проклянет. Через эти звучания говорит не бог, а борющийся человек, в конце концов, все же, может быть, бог, он ведет один из тех непостижимых разговоров, которые так смущают церковь Христову.

Поделиться с друзьями: