Голубое марево
Шрифт:
Едиге был серьезен и даже как бы подавлен отчасти значительностью того, на что пока решился лишь намекнуть. Голос его звучал таинственно и вместе с тем доверительно… Бакен, барабаня пальцами по столу, довольно долго вглядывался Едиге в лицо — подозрительно, изучающе.
— Это правда, — произнес он наконец. — Сейчас в науке развелось немало проходимцев. Не один, так другой захочет воспользоваться. Тут нужна осторожность… Азь-аге ты можешь довериться, тебе он второй отец, да ему и своей славы хватает. Я тоже не чужой для тебя, как-никак мы из одного жуза. С нами будь вполне откровенным, плохих советов от нас не услышишь.
Бакен незаметно перешел на «ты».
— Я говорю, что открыл… Да, открыл. Это не просто научная находка — это открытие. В масштабах
— Что ж, если строящее дело, я готов помочь… — Бакен, склонив голову на правое плечо, смотрел на Едиге почти с нежностью.
— Я всегда верил, что у вас доброе сердце, — признался Едиге.
— Спасибо, милый…
— Так вот, — сказал Едиге, — однажды, катаясь на лыжах и охотясь на архаров… — Он говорил медленно, выделяя каждое слово паузой, как бы давая Бакену возможность все хорошенько осмыслить. — Катаясь на лыжах и охотясь на архаров… Я ведь последний месяц провел в туристическом походе, в горах Алатау… И вдруг на южном склоне Талгарского пика мне совершенно случайно удалось обнаружить странные надписи, не упоминаемые ни в одном исследовании…
— Надписи выбиты на камне?.. — Бакен всем корпусом подался вперед, налегая на стол мощными локтями.
— Да, надписи выбиты на камне. К тому же имеются следы краски, состав которой нам не известен. Я обращался к химикам, они провели лабораторный анализ…
— Лю-бо-пыт-но…
— Крайне любопытно. Самое же любопытное в том, что эти письмена не похожи ни на древнетюркские, ни на арабские. Ни на санскрит, ни тем более на латинскую, греческую или славянскую графику. Скорее тут что-то промежуточное — между древнетюркскими руническими письменами и арабским алфавитом. При тщательном исследовании я выявил именно эти элементы. А это значит, что письменность, которая применялась у казахов до революции и считается арабской… Что эта письменность, возможно, на самом-то деле и есть видоизмененная, усовершенствованная на протяжении многих веков форма древнетюркских рун…
— Погоди… — Бакен от волнения сглотнул слюну. — Повтори еще раз… Так ты полагаешь, что…
— Конечно, я могу и ошибиться, — сказал Едиге. — Не тот кругозор, не та широта мышления. Нет навыка в кропотливых исследованиях, тут вы для меня примером, Бакен-ага…
— Ты сможешь найти дорогу к этим надписям? — В голосе Бакена все слилось, перемешалось — надежда, сомнение, затаенное ликование… И страх: он еще боялся вспугнуть удачу, ему не терпелось удостовериться во всем окончательно.
— Последнюю неделю валил снег, мела поземка. В горах, говорят, прошли лавины. Но я думаю, что с пути не собьюсь…
— Где, ты сказал, находится это место?
— На южном склоне Большого Талгарского пика, на высоте трех тысяч семисот пятидесяти двух метров над уровнем моря, в ущелье Есекты, что означает — Ослиное…
Бакен подскочил, взвился, словно его укусил тарантул. Навалившись на стиснутые кулаки, он повис — над столом, над Едиге, угрожающий, как скала, готовая обрушиться и раздавить все живое.
— Я поставлю вопрос о тебе перед ректоратом! — с трудом расцепил челюсти Бакен. И грохнул кулаком так, что шестигранный карандаш, лежавший на столе, подпрыгнул и чуть не щелкнул Бакена по носу. — Если бы не Азь-ага… Я бы посмотрел… Посмотрел, как бы ты у меня вольничал!
27
При всем том, что никаких симпатий к Бакену он, разумеется, не испытывал, кое-что в его словах задело Едиге, заставило задуматься. В самом деле, с чего ему, Едиге, задаваться? Хотя бы перед тем же Бакеном? Никакого вклада в науку он пока не внес, открытий, на радость благодарным современникам и потомкам, не совершил. Дни за днями бегут бесполезно, бесцельно. А его грандиозные замыслы, благородные мечтания! Все поблекло, развеялось, ушло, как вода в песок, в серенькие будни, мелочи, пустяковые
страдания… «Ты бездельник, Едиге, — сказал он себе, — ты бездельник и лодырь! Пора начать новую жизнь!»И он начал новую жизнь…
При первом знакомстве архив не внушал ему ничего, кроме робости. Папки, папки, папки, рукописи — толстые, тонкие, в картонных, матерчатых, ледериновых переплетах или сшитые и переплетенные кое-как… Неполные, обрывочные сведения, описания, стихи, песни, легенды, сказки, вышедшие из-под пера сотен и сотен людей — сочинителей, ученых, энтузиастов — собирателей фольклора; когда-то фиолетовые, а теперь коричневые от времени чернила, и синие химические, и простой, еле различимый карандаш; слова, слова, слова — на казахском, на русском, на чагатайском языках, изображенные с помощью славянского, арабского, латинского алфавита на белой, желтоватой, голубоватой, глянцевито-блестящей, плотной, мягкой, жесткой или почти прозрачной бумаге самой разнообразной формы: квадратной, продолговатой, широкой, узкой… У него кружилось в голове. Он чувствовал себя путником, который забрел, без компаса и оружия, в непроходимую чащу, полную диких зверей и чудовищ. Архив представлялся ему океаном, который не имеет берегов; хаосом, где нет ни начала, ни конца… Но через несколько дней он убедился, что учрежденья, именуемые архивами, скучнейшие на свете учрежденья, куда, казалось, приходят лишь седые старцы и, сгорбившись, в очках, усиленных поднесенной к носу лупой, вытягивают иссохшие шеи над пыльными, пропахшими затхлостью листами, — что эти учрежденья на деле являются счастливейшим местом, где обитают поэзия и тайна, где посеяны зерна будущей жизни, а не похоронены скелеты прошлого.
Теперь всякое утро, входя в небольшой, уютный зал, светло-золотистый от солнечных лучей, льющихся сквозь двойные рамы высоких окон, Едиге ощущал себя героем фантастического романа, обладателем уэллсовской машины времени. Здесь бывало тихо, тепло. Ничто не напоминало о зимней стуже, оставленной за наружной дверью… Многие столы пустовали. За остальными располагались редкие и, как правило, почти не менявшиеся посетители архива. Шелестели, похрустывали бережно переворачиваемые листы. Иногда скрипел чей-нибудь стул…
Материалы, с которыми он имел дело на первых порах, оказывались чаще всего лишь оригиналами уже опубликованных памятников, заслуженно и широко известных. Едиге их бегло просматривал, экономя время. Иногда он обращал внимание на то, что публикаторы местами кое-что сокращали, местами добавляли, улучшая или переделывая по собственному вкусу. Оригинал не был для них неприкосновенной святыней. Он видел порой, что материалы, прочитанные до него многими людьми, в самом деле имели спорный, а иные даже бесспорно вредный смысл, пронизанный духом вражды и черной злобы. Иногда попадались курьезы: стишки с неприличными выражениями, фривольные рассказы, неведомо кем сочиненные и неведомо как попавшие в архив. Но кто-то принес их сюда, кто-то надеялся: когда-нибудь и они смогут пригодиться… Все, все хранил на своих полках архив, внешне бесстрастный, ко всему безучастный, равнодушный… Но Едиге уже чудилось, что он видит, как в глубине молчаливых его хранилищ не затихает непрестанная борьба, та же, что и в жизни, — между светом и тьмой, добром и злом, взлетами человеческого гения — и примитивной, влекущейся по земле пошлостью.
Однако вскоре — он еще и не успел привыкнуть к нынешним занятиям, не успел вдоволь насладиться разлитым по архивному читальному залу философическим покоем — вскоре Едиге, листая очередную папку, наткнулся на небольшое по размеру эпическое сказание. Оно было записано в середине прошлого века гусиным пером, черными чернилами, на гербовой бумаге. Судя по языку и особенностям стиха, сказание складывалось в давнишнюю эпоху. Текст, свободный от позднейших наслоений, полностью сохранил драгоценный для специалиста аромат времени. Едиге жадно вчитывался, поглощая строку за строкой. Он словно держал в руке засохший цветок, лепесткам которого на глазах возвращалась прежняя форма и окраска, вместе с забытым и тонким, живым благоуханием…