Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Петя Взоров хмурился, слушая ее, потом угрюмо сказал:

— Пепельницы, конечно, нет?

— Пепельницы нет.

— Слушай-ка,— сказал он в раздумчивой хмурости,— ты, конечно, права. Я не спорю. Хотя можно было бы и поспорить... Слушай-ка, но позволь мне... хоть когда-нибудь еще раз увидеть тебя... Я чертовски устал. У меня нет прошлого с этой женщиной. Я живу от той грани, когда встретил ее, а до этой грани — юность, возмужание, надежды и ты. Я не могу вместе с ней уйти в свою молодость, в которой ты. А мне так теперь нужен человек рядом, с которым бы я мог свободно гулять по всей своей жизни, не спотыкаться, не проваливаться в пустоту, не стукаться лбом о стенку... Господи! До чего ж я завидую твоим старикам! Я их, честно говоря, только теперь стал понимать. Они счастливые, потому что в любой момент могут свободно пройтись, прогуляться по всей своей жизни, поплавать во времени, не

боясь глубины... Любовь это или привязанность, бог их знает, но они счастливы. Ну хорошо,— встрепенулся вдруг он.— Я должен идти.

Быстро поднялся, вышел из комнаты, оделся, поцеловал ей руку и торопливо вышел.

Она ему не сказала больше ни слова. Она верила и не верила, что это приходил он, единственный тот человек, которого она любила.

Ночью она спала и улыбалась во сне.

Татьяна Родионовна и Демьян Николаевич, как всегда после татьяниного дня, убирались в доме, мыли посуду, пили за полночь чай, обсуждая и переваривая минувшее застолье. А когда все прибрали в квартире, зашли на цыпочках в комнату дочери, поставили вазочку с мокрыми розами на ее стол, включив ночник, увидели в тусклом свете лицо спящей дочери, заметили подобие улыбки на губах, сели на краешек дивана, взялись за руки и беззвучно заплакали, не спуская глаз со спящей дочери.

Бедные старики! Они очень жалели ее и думали, что она опять теперь будет жить надеждой, думали о человеке, который опять ворвался в ее жизнь и опять принесет ей много горя, которое, увы, они уже не смогут взвалить на свои дряхлеющие плечи и которое придется нести в одиночестве милой их Диночке.

Они и представить себе не могли, как глубоко заблуждались на этот раз.

Будорань

После теплых, затяжных дождей в наших лесистых и все еще диковатых, глухих местах полезли вдруг из-под каждой елки и березы разные грибы, и стало их очень много. Но были они все подпорченные, так что даже интерес к ним начал пропадать — какой ни возьми, хоть бы даже тот, что только что землю разрыхлил, только что круглую шляпку свою показал,— даже и он уже с червоточиной, а уж большие грибы и подавно никуда не годились.

Люди говорили около сельпо: «За грыбом нынче даже нагинаться нет никакого смыслу: весь стоит червивый, как есть. Душно для грыба, вот и преет».

А другие им возражали: «Грибной червь, как и малиновый. На него не смотри, а на вкус он не сказывается вовсе. А то можно что сделать — принес, и сразу в соленую воду, весь червяк всплывет — он соли не терпит».

«Тьфу ты! — говорила на это какая-нибудь женщина. — Пропади они пропадом, эти грибы! Чтоб я их еще с червяками ела!»

С ней многие соглашались. И правильно делали, потому что жить в лесу и готовить для себя грибы червивые — дело совсем никудышное.

Надежд на хорошие, крепкие грибы оставалось у меня все меньше и меньше. Мокрая земля с утра до вечера прогревалась жгучим солнечным жаром, небо в безветрии мутнело к полудню, и что-то странное творилось с природой: солнце выжаривало из земли воду, поднимало ее в небо, а там, в вышине, охлажденные эти испарения собирались в дымные облака, которые тяжелели, беременели к вечеру влагой, и все, что было днем поднято ввысь, ночью оседало дождем на пресыщенную водою, хлюпающую под ногами, распаренную землю. И казалось, конца не будет этому круговороту.

Травы стояли густые и высокие, и в гущине их так и не успевали высохнуть за день то ли росы, то ли дождевые капли — над лугами, над лесными полянами воздух казался душным от запахов цветущей, мокрой травы, согретой солнцем, да и в лесу тоже дышать было нечем с непривычки, как будто и не дышал я, а захлебывался соком травы и листьев, не шел по лесной тропе, а плыл в зеленом соке. Первые два дня голова моя разламывалась от боли: я отравился этим густым воздухом, угорел в лесном краю.

Лишь на третий день, когда организм мой перестроился, я почувствовал наконец-то себя человеком здоровым и счастливым, у которого впереди было несколько дней вольной и беспечной жизни.

А что может быть лучше этого состояния?! Я любил всех людей, с которыми встречался, и мне казалось, что они меня тоже любили и были даже счастливы от того только, что я среди них счастлив. Испытывал я в те дни состояние полного блаженства, слившись душою со всяким сущим на земле, и даже как будто бы поглупел от этого душевного комфорта и радовался, что очень поглупел и что совсем не обязательно быть умным или, во всяком случае, совсем не обязательно стараться быть умным в те счастливые дни, которые простерлись передо

мной бесконечностью... Да и был ли я когда-нибудь умным? А если и был, то зачем мне это? Все мои мышцы, весь мой костяк, на котором держались мышцы,— весь я был создан природой для свершения каких-то вовсе не умственных, а, скорее, физических усилий — все было прочно, весомо и наполнено силой физической, которая дремала во мне все эти годы, не находя выхода, а усилия мои были только умственные, неимоверно трудные и расточительные усилия, которыми я жил и добывал себе на хлеб, хотя природа рассчитала меня совсем, наверное, не для этого труда и не этим трудом полагалось бы мне добывать хлеб насущный, а скорее руками своими да дедовским опытом, который был, конечно, заложен в мой интеллект.

И вот наконец-то я вернулся в свою стихию или, вернее, попал случайно в ту именно стихию, которая была, вероятно, уготована мне природой, была написана на роду — охота и ловля рыбы, собирание грибов и всякие другие промыслы, которых я еще не коснулся в своем опыте, но которые заманчиво маячили где-то перед моим мысленным взором и которыми я занялся бы с любопытством и большим желанием.

Была душистая и теплая ночь, накрапывал дождь, а утром, на рассвете, серый какой-то пар окутал все предметы — это не туман был, а словно бы распаренное облако опустилось на землю — все было видно вокруг в этом облаке, но чудилось, будто все избы, изгороди и деревья были дымчато-прозрачными и легкими. А в вышине смутно ворочались темные и белые клубы пара — ни ветерка, ни утренней прохлады.

И вдруг, когда деревня уже закрылась холмом, а небе лениво прокатился гром. И тут же, не успел умолкнуть раскат, мутное, дымное небо осветилось судорожной молнией, и опять загремел гром, на этот раз резко и грозно. Мир в моих глазах выцвел, я увидел на лугу старый сенной сарай и заторопился к нему, потому что из небесной мути, которая беспрестанно стала полыхать молниями и содрогаться громами, полил тяжелый и прямой дождь.

Эта утренняя, неожиданная гроза, загнав меня под худую крышу сарая, теперь и не думала утихать. Небо то и дело озарялось фосфорическим светом, какими-то сполохами, от края и до края, мутно и неопределенно, и громы тоже гремели не утихая: то удаляясь, то вдруг разъяренно грохоча над самой головой. И порой страшно становилось. Если бы не две лошади, которые паслись на лугу, я бы давно уже праздновал труса...

Ничто не предвещало эту странную и недвижимую, теплую грозу, заставшую меня врасплох: она пугала меня своей нескончаемостью и однообразием. От дождя меня спасала дощатая крыша, и хоть она вся была худая, но я нашел все же местечко, где капли не падали, и с тоской смотрел в проем пустых ворот, слушая гулкие и ахающие отголоски громовых раскатов, видел вновь холодное вздрагивание мутного неба или, вернее, того серого пространства, которое было за воротами и в котором две буланые, совсем потемневшие от дождя лошади без всякого признака страха или какого-либо смятения срывали губами сочную траву из-под ног. Они склонились над луговой кочкой, на которой трава была, наверное, сочнее и гуще; сытые тела их, облитые дождем, маслено лоснились, и чудилось мне, что лошади эти — существа высокие и нежные в своих чувствах друг к другу и что им хорошо в этот час под дождем пить зеленый сок травы из одной огромной чаши, хорошо жить в распаренной серости теплого утра и знать, что ни одна из молний не причинит им никакого вреда. Я смотрел на них, и мне казалось, что они именно знали и предчувствовали, что в это утро с ними не случится никакой беды, а потому были так спокойны и прекрасны под проливным дождем, под полыхающим и грохочущим небом, которого я так боялся в это утро. Я боялся, а они — нет. Я боялся за свою жизнь, и все во мне напряжено было, я весь был во власти своего страха пред грозой, а жизнь, за которую я так боялся, таилась во мне каким-то серым, дрожащим, потным комочком — перестав быть именно той жизнью, за которую я боялся. Разве можно жалеть этот серый и потный комочек страха? Разве это жизнь?

Жизнь в этот час была на лугу, и я любовался этим простым примером жизни с завистью, доселе незнакомой мне, чувствовал спокойствие и уверенность коричневых лошадей, пьющих зеленое вино, разлитое на лугу. В грохоте и беспрестанной холодной дрожи молний, которые, казалось, в это утро были особенными и не уходили в землю, не вгрызались, расщепив пространство, в твердь, а где-то в выси вспыхивали, мерцали и гасли, так и не достигнув земли,— в грохоте и мерцании, в шуме белого ливня за воротами сарая я все вокруг себя видел глазами восторженными, а равнодушие красивых животных возвеличивал в смелость, утреннюю их сытость и лень в уверенность и душевный покой, которого сам я был лишен в это грозовое утро.

Поделиться с друзьями: