Гончарный круг
Шрифт:
А два года назад — это уж он окончательно с пенсией примирился, и для гончарного дела времени стало вволю — Матрена привезла ему с базара письмо, в котором Дом народного творчества просил его изготовить для выставки образцы глиняной посуды, какую он делает. Михаил Лукич и накрутил им целый мешок всего, расписал посуду белой глиной, поливу поровней навел, обжег хорошенько и сам свез в область. Там все его изделия описали по акту и попросили еще раз пожаловать, когда будет открыта выставка. Пуще свадьбы ждал он этого дня, а ехать не пришлось: Дмитрия — сына — как на грех трактором в мастерской прижало, ходил к нему в сиделки. Так и попал на выставку только к закрытию. Там ему диплом выдали под музыку и заплатили хорошие деньги, потому что все его изделия закупил музей, Не успел домой приехать — письмо летит: все его музейности отвезены в Москву, а оттуда — на выставку за границу. В письме от этой выставки был вложен специальный листок с благодарностью «за любезное согласие участвовать в показе и за предоставление в высшей степени интересных экспонатов». Он, как это письмо получил, выпил с Макаром, а выпивши-то, пошел к Леониду Константиновичу: вот,
— Гости дорогие! — сказал Леонид Константинович. — Прошу прощения! Мне пора. Спасибо, и извините, ежели, чего не так. Еще свидимся. Ивановна, ты корми гостей, гляди, чтобы знали, как у нас. — Покрасневший, потный, он пожал каждому руку и ушел.
— А ничего он у вас! — кивнул на дверь подвыпивший Василий.
— Ничего, — согласился Макар и пересел на председателево место. — Што пить, што говорить.
— Да уж пить-то да говорить солощее тебя поискать по колхозу, — отрезала ему Матрена. — Тебя теперича только слушай — язык-то отвязал.
— А и послушаешь, мать. Я щас дело скажу. Налей-ко-те еще по одной.
— Да уж тебе-то не хватит!?
— Полно тебе! — одернул Михаил Лукич хозяйку. — Лей, Макар, скоко в аппетит будет.
— Мне-то бы как раз и лишку для одной-то ноги, а выпить надо. Ты, парнек, налей-ко всем, — попросил он Валентина.
— Мне уже хватит, — сказал Денис.
— Лей-лей, — подтолкнул Валентина Макар.
— Нет, я серьезно, — сказал Денис. — Уже жарко что-то. Лучше бы чаю.
— Чай не штука. — Макар поднялся за столом, поглядел в свою стопку. — Глубокая лешая… Мы ведь вот у мужика в доме собрались. Да у мужика-то еще у какого! Видали, в конторе на его имя грамот скоко всяких висит? А ведь все те же руки-то у его, других не приставили. Вы вот теперича приехали. Поздновато маленько, у его уж вон и круг позеленел. Ну, да, может, и встряхнется еще… Так вот я бы и желал… Сладкой-от чай у нас три раза на дню бывает, а горькая — токо по праздникам. Я дак вот горькой за его хлебну и вам советую.
— Полно, Макар! — Михаил Лукич махнул слабой рукой и переморгнул глазами, чтобы не набегали слезы. — Эко дело! Нам теперича чего? Как битым горшкам… — Он не знал, что ему сказать дальше, а гости уже встали за столом. Денис быстро налил себе в стопку и сказал глухим голосом:
— Простите нас, Михаил Лукич.
Выпили за хозяина. Ничего особенного вроде не сделали — просто почтили старика, почтили его дело, а будто каждому в отдельности было отдано почтение. На душе стало просторно и говорить о чем-то захотелось или песни петь.
— Чего бы это гостям про тебя рассказать, а, Матена? — с благодушным озорством спросил Макар.
— Дела у тебя другова нету? — отмахнулась хозяйка.
— А не про тебя, дак про приятеля, што ли? Глянь-ко-те на его — на кого похож? Ладно, богомазов теперича нету, а то бы за место гончарного дела иконописное в деревне развелось.
— А верно! Истинный этот… Ну как его, господи!? — сраженный неожиданным открытием стал спрашивать Василий. — Денис Михайлович, а? Этот, правда?.. Как его?…
— Действительно. Только у того борода была погуще и глаза жесткие, — пошутил Денис.
— Слушайте, а вы не родственники с ним? — спросил Василий.
— Разве што меньшой брат, али от заду девятая кость, как у нас говорят, — попробовал отшутиться Михаил Лукич.
Макар потянулся к гостям, замотал головой.
— Это што-о! — протяжно сказал он. — Раньше он у нас на господа нашего Иисуса Христа один в один был похож. Вота история-то была! Рассказать им, Михайла?
— Отстань, леший, народ-от смешить! — вступилась Матрена.
— Уймись! Дак, чего, Михайла, рассказать? — переспросил Макар.
— Да мели, бес с тобой! — согласился Михаил Лукич.
Глава 6
— В котором это году было, в двадцать первом али в двадцать втором? — спросил Макар.
Михаилу Лукичу, видно, не первый раз приходилось слушать этот Макаров рассказ, а, может, он просто догадывался, что приятель хочет рассказать гостям.
— В двадцать втором году.
— В двадцать втором, значит… Я-то германскую не воевал по молодости, а был взят сразу в Красную Армию, а Михайла постарше меня на пяток годков, он в четырнадцатом ушел. Ушел да и нет его, четыреста девятый Новохоперский полк его пропер до самой Румынии. А когда там штыки-то воткнули в землю да стали выходить с большевиками из войны, часть домой пришла, а часть не дошла — комиссары завербовали. И Михайлу туда же как Георгиевского кавалера да к тому же из беднейших слоев. Да… А скоро и меня взяли и бросили к Дону. Поспрашивал я тама, мол, не знают ли такого Михайлу Болотникова, дескать, дома он давно не бывал. Да што ты! Прорва народу-то, разве найдешь? Повоевал бы подольше, может быть, и свиделись где, а меня в тот же год и околодило. — Макар выставил из-за стола свою колоду, вздохнул над ней неглубоко и продолжил: — Вернулся я пострадавшим красноармейцем, а тут как раз новую власть ставили: волостные комитеты пошли, землю делили, церковь в Стретенье трясли — много всего было. Меня в волисполком поставили. Председателем-то Воронина Генаху — помер летошний год в Ленинграде, — а я, значит, при ём. Винтовка трехлинейная, два патрона к ней. Правда, про боезапас наш никто, кроме нас с Генахой, не знал. Винтовка и винтовка. Ладно… А Михайлы-то все нет и нет в доме. И жив ли уж, нет ли — где спросить не знаем. В девятнадцатом от него письмо было: под Питером стоял, да в двадцатом на пасху
писал, што домой охота. А потом и писать перестал, и самого нету. Варька — и та за Генаху Воронина вышла. Уж на што ждала девка, да посохни-ко семь-то годов! Мы тут маракуем: где Михайла? А он какого-то там батьку Глухаря гоняет. Отсюда все и началось.— Вызывает раз Михайлу командир и спрашивает: «Где же Глухарь-от наш, красноармеец Болотников? Все возле носа вертелся, а теперича им и не пахнет. Где же он, сукин сын?» Михайла отвечает: «Так, мол, и так, товарищ командир… Чего ты ему сказал, Михайла?
— Сказал: откуда, мол, мне знать?
— Вот. «А раз, говорит, ни ты, ни я не знаем, где он, значит, надо искать. Возьми трех красноармейцев, которые посмекалистей, подбери их себе таких и ступай. Найдешь, и зададим мы ему задачу». Взял Михайла красноармейцев, пошел. Целую ночь в снегах проплутались, а к утру набрели на сенные стожки возле хутора и решили посидеть в этих стожках, пообглядеться, а там уж што бог даст. А Глухарь-то шельма был — своих как раз в сено на ночь и прятал. Только, значит, эти ямку в стожке поразобрали, а их хвать за ошерки и: кто такие, откуда будете? Эти — мычать, а их в конвой и — к батьке. А тот из попов был — его просто-то не объедешь. Безо всякого Якова спрашивает: «Пошто, вашу крестную мать, пришли?» Георгиевский кавалер наш отвечает: «А, говорит, мол, у тебя харчи, слыхать, покрепче, дак мы оголодали.» Говорит так, а сам себе думает: покорми-ко нас денек-другой, а мы тем временем и поразузнаем чего, а потом ищи нас, свищи!» Да ведь и Глухарь не больно дурак был из себя, говорит: «Даже, говорит, господь бог, царствие ему небесное, велел человекам в поте лица хлеб-от свой добывать, а я, дескать не бог, дак у меня и тем паче стараться надо.» «А мы, мол, и рады постараться! — Михайла ему толкует. — Эти вот по плотницкому делу, а я дак гончар. Чего, мол, скажешь, то и будет сделано.» — «Ладно! — Глухарь отвечает. — Гончар мне вазу ночную сделает, штобы поубористее была, а плотики пущай четыре гроба сколотят, на случай, по своей мерке. Но это после. А сперва, мол, надо доложиться по всей форме: где противник стоит и какие у его силы?» Вот как дело-то повел! Михайла — тоже не криво повязанный — отвечает: «Мы, мол, из крестьян будем, у комиссаров по вербовке лямку тянем, а сами-то серые. Мол, насчет харчей у тебя слух услыхали да и дали ходу, потому воевать-то все одно где, коли под вербовку попали, а харч-от дело такое, што требуется. А про силы противника доложить можно. Народу в эскадроне порядком: нас вот четверо, потом из нашей же деревни Филька Рыжий, Ондрюха Галоп, Викентий, Грыжебейло хохол, Варюха… Это парень, хоть и зовется по-бабьи. Ну, да еще кой-кто — всех-то разве упомнишь? Винтовка при каждом имеется, лошади. С лошадями, правда, напасть. Кирька у Ондрюхи пал, Викентий своего этта по холке огрел да шибко, видать, — тужится теперича мерин. Остальные, кажись, справные, токо гоняют их шибко, а овса не кажный день…» Врет Михайла, а сам глядит, што Глухарь вроде как засыпает: патлы свои длинные поповские свесил — глаз не видать, дышит ровно и помленьку присвистывает — воздух, значит в ноздре у его гнется, сипит. Ну, мелет ему Михайла, а сам со своими пермигивается. А Глухарь этим разом волосья рукой раздвигает, и сна у его ни в одном глазу! Раззанавесился эдак, ногой в барабан в какой-то пнул — и два хлопца в дверях. Говорит им: «Серые они мужики. Да мало серые, дак и голодные в придачу, Пущай повар сварит им индейку, которую даве мне сулил, а покамест она у его парится, серых мужиков повыветрить надо. Дух от них неважнецкий идет.»
— Взяли их хлопцы под белы руки, привели в сарай, нахлестнули каждому по чересседельнику на запястья, да и вывесили на стропилах. Под ноги, правда, чурки подставили, токо штобы носками дотянуться. Не висеть чередом, не стоять. А индейка, мол, токо к завтрему упарится, обождите.
— Так же без рук можно остаться! — перебил рассказчика отяжелевший слегка Василий.
Михаил Лукич ничего не сказал, только опустил руки со стола на колени.
— Значит, день они так провисели, а токо темнеть начало, Глухарь приходит. «Скоко, говорит народу в эскадроне?» Михайла опять за свое: «Нас вот четверо, да Филька, да Викентий…» Глухарь и дослушивать не стал, ушел. И, видать, сниматься с места ему надо было, крикнул часовому: «Порубай их в лапшу и сарай запали!» Влетел молоденький казачок, шашкой чересседельники посек, шикнул, чтобы не выползали, покамест сарай дымом не обоймет, и зажег солому в углу. Солома попалась квелая — не стоко огня дала скоко дыму. А угол-то все-таки взялся, потом и стропила взяло. Взяло стропила-то, и надо выползать, а то упаришься чище индюшки, а они ни который и шевельнуться не могут — отвиселись. Только уж когда совсем припекло, выползли. А тут и свои по Михаловым следам налетели. Подобрали висельников, накормили, как сосунков, с ложки, отправили в лазарет. А из лазарета — домой за негодностью для прохождения дальнейшей службы. Какой солдат без рук? А они хоть и на своем месте у его, а все, как не свои стали.
— Вышло это накануне Рождества, а домой он явился уж к концу Пасхальной недели. По тому времени быть без рук, хуже, чем без головы: на подножке не увисишь, на крышу не заберешься, и в вагон не больно влезешь. Так и топал с полдороги. А время голодное было, вшивое. Оголодал, зарос. Да и это бы ничего себе, шел бы да шел, мол, какой уж есть! А его до губернии донесло, а там в баню потащился: до дому дотерпеть не мог, причередиться захотелось, чтобы, если девки-то свои встретятся, дак…. Волоса ему до бани стричь не стали, мол, прополощи сперва кудри-то. А вышел из парной и одеться не во что стало. Все вшивое-то бельишко, и шинелишку, и сапоги — все унесли. По тому времени народ ничем не брезговал. Ну, што? Али голым теперича ходи, али так и проживайся в бане. Погоревали с банщиком, объявили розыск, да толку-то чуть. Дали ему в милиции хламиду да валяные опорки, мол, как уж хошь добирайся. А хламида-то, видать, театральная какая попалась, али прежняя барская: широченная, длинная до пят и с оборкой, вроде накидки. В одной-то этой хламиде и пошел он в Стретенскую волость.