Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот
Шрифт:
По пути домой Сабурову встретилась девушка, в первый миг напомнившая Лиду, и у него радостно екнуло сердце. Во второй раз оно тоже екнуло, но уже не очень, а в третий раз он просто рассердился, что ему подсовывают такие грубые подделки.
Дома Сабуров неожиданно застал Аркашу, преждевременно вернувшегося из школы. Аркаша по обыкновению пребывал в полной прострации, портфель на этот раз выпал из его бессильных рук еще в прихожей. Сабуров почувствовал всегдашний прилив раздражения этим систематическим бездельем, но взглянул на Аркашину горестно поникшую голову, и - раздражение сменилось пронзительной жалостью. Боже, да ведь перед ним его Наследник! И так-то он делился с ним любовью к бессмертному...
"Но ведь я оберегал Аркашу от увлечений, чтобы уберечь от неизбежных разочарований!.." - теперь и любуйся сыном, "глядящим на мир без розовых очков". Чувства вины - вот чего, оказывается, не хватало Сабурову, чтобы сделаться хорошим отцом. Ему вдруг сделалось неловко заговорить с Аркашей - любой тон казался фальшивым. Он позвонил на службу, взял отгул за последнюю овощебазу. Постоял у аппарата в поддельной задумчивости. Но Аркаша внезапно выручил его:
– Я заметил: кто ненавидит непохожих, обязательно любит Сталина.
– Правильно. Сталин и был Верховным Хранителем Единообразия, - насчет чего высокоумного привычная интонация выскакивала сама собой.
– А ненавистники Сталина, оказывается, тоже любят единообразие...
– Что ж они, не люди? Плюрализм и релятивизм - общее бедствие для всех. Вроде экологической катастрофы.
– Если любишь правду, так хоть сам не ври, - Аркаша бормотал, словно в отключке.
– А они ("Сторожа евонные, что ли?") ничего официального заранее не признают - да еще и врут. Чтоб все наверху были гады. Горбачев гад, Ельцин гад... Я иногда думаю: может, они просто завистники? Им все заранее известно... как бабки прямо: болтают много, а сахар пропал. Да я бы поклялся всю жизнь сидеть на мороженой картошке - только б разрешали болтать правду!
– Я тоже больше всего на свете дорожу болтовней. Болтовня, а не жратва делает нас людьми.
– Сабуров ощутил на щеках жар застенчивости.
Аркаша не слушал. Сабурову вспомнилось: лет шесть назад они с Аркашей ждали поезда морозным зимним вечером (можно, стало быть, считать - морозной зимней ночью). В другие вагоны уже давно входили люди, только их с Аркашей вагон угрюмо чернел и безмолвствовал, и так же угрюмо чернела и безмолвствовала длинная очередь на посадку.
– Почему все молчат?
– кипятился наивный Аркаша.
– Убедились, что так легче отделаются.
– Понимать, как и почему тебя секут - последняя услада интеллектуала.
– Так надо пожаловаться! Начальнику!
– два магических слова.
– Тем временем и поезд уйдет. Выяснится, к тому же, что начальник вчера в Читу укатил - рельсовые стыки ревизовать. А может, его и на свете нет. Но чтобы узнать это, нужно три года изучать штатное расписание из четырех тысяч пунктов, - мазохистски расчесывал Сабуров свое бессилие перед последней административной вошью.
Аркашины мысли, столкнувшись на пути закона с несокрушимой стеной, двинулись в направлении партизанской борьбы:
– Надо проводницу взять за шкирку!..
– Ты ее за шкирку, а она тебя в милицию: Коленька, попросит, сволоки-ка, по старой дружбе, этого субчика в участок, пусть
посидит, пока поезд не отправится. Ишь, пьяная рожа, залил глаза, да еще бузит!– Они не имеют права!
– еще одно заклинание. О правах лучше и не знать, если все равно не можешь ими воспользоваться.
– Мы не пьяные!
– А в протокол запишут, что пьяные - жалко что ли. Ну, помашешь метлой суток пятнадцать...
– Почему же они нас всех еще не посадили?!
– Исключительно по милосердию своему.
– Ну... а... а если они... а если мы...
Аркашина мысль заметалась по клетке, будто новичок в зверинце: а потом... потом Аркаша сморщился, как старенький китаец, и беззвучно безнадежно заплакал. А Сабуров, высокоумная скотина, смотрел на эту картину, как хирург на умело ампутированную подрагивающую конечность: избавление от иллюзий не может проходить безболезненно.
И те китайские морщинки, кажется, так и не разгладились на Аркашином личике... Воспоминание пронзило Сабурова такой болью, такой жалостью к несчастному Аркаше, что он и сам сморщился не хуже престарелого китайского крестьянина и начал шарить по карманам, извлекая из них мятые бумажки. Обыскав еще и старые брюки, он наскреб четырнадцать рублей.
– Возьми, купишь "Кримсон, Лейк и Палмер". Или "Модерн Шопинг".
– Что?!
– оскорбленно вскинулся Аркаша.
– Такой группы вообще нет! Это все равно что я бы тебе сказал: купи Толстоевского или Паскудина!
– Бери, пока дают!
Диалог с сыном охладил неумеренную вспышку родительской нежности. А каким, в самом деле, манером он должен был утихомиривать Аркашу, не подрывая в нем веру в свою социальную защищенность? Уговаривать в елейной манере: у проводницы, мол, маленькие детки - она их накормит, напоит, спать уложит и придет? Или в молодецкой: ништо, мол, горе не беда - на таких ли морозах в войну стаивали! (Молодецкая манера переносит внимание с моральных тягот на физические, но и елейная придумана с толком - притворяешься, будто оказываешь снисхождение тому, кто тебя унижает).
А вот не додумался же он сказать Аркаше с полной откровенностью: "Мы бессильны на земном поприще, против хамства и начальства. Но на бессмертной стезе мы можем сражаться, а изредка и побеждать". Вот самый хитроумный ответ на самый непостижимый вопрос, о который рано или поздно расшибается почти каждый, кого угораздило родиться в России с душой и талантом: а кому нужно то, что я делаю? "Для слесаря, токаря, плотника, грузчика на каждом шагу висят объявления: требуются, требуются, требуются, а между этих однообразных строк я читаю обращенное лично ко мне: не требуется, не требуется, не требуется...".
Бедная псина Игоря Святославовича, забирая уже в утробный рев, выла так жутко и безнадежно, что Сабурову подумалось: не к покойнику ли? Обидно: уж больно незатейливое кладбище (надо же - комбинат!) ему предоставлялось: именно здесь вот, среди серебрящихся, как елочные игрушки, типовых надгробий тебе и предстоит скоротать вечность...
В прихожей послышался Натальин голос, окрашенный безнадежностью, и Шуркин, окрашенный закоренелостью. Наталья была отозвана с ответственнейшего совещания телефонограммой (страшным усилием воли ухитрилась побледнеть только за дверью): ее сын Александр окончательно превратился в завзятого спекулянта, пытаясь сбыть своему приятелю Бобовскому (прямо в школе - до дому дураку недотерпеть!) иностранную пластинку в неприличном конверте (женская талия была обнажена на пару дюймов пониже, чем принято в фирме "Мелодия"). Мало того, этот идиот начал еще и разглагольствовать в перестроечном духе, что частник торгует честней, чем государство. Видимо, в семье такая идеологическая обстановка, не без надрыва указала Эра Николаевна.