Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Община надежно сохраняла Россию от вторжения капиталистического, прогрессивного по сравнению с ней, земледелия. Но при этом, охраняя свою с а м о с т ь, русская община лишила крестьянина, да и не только его, тех общественных качеств, которые были присущи всем последовавшим за общинным землепользованием формациям. Не было в России истинного феодализма, не было, значит, и рыцарства, то есть гипертрофированного чувства собственной значимости. Не было классического капитализма; не было, таким образом, з а к о н о в, ибо капиталист на закон - дока, он под ним, под законом, с мужика и рабочего шкуру сдирает и пять потов гонит ради своей прибыли.

Но - по закону же! По закону, утвержденному парламентами, рейхстагами, палатами депутатов, конгрессами и сенатами! Миновал Россию, ее хозяйственный уклад, империализм то есть кровавая и н и ц и а т и в а, переходящая в преступление, но, тем не менее, и преступления-то были инициативные, напирающие, резкие!

Все эти ипостаси общественного развития пришли в Россию с громадным опозданием, но - пришли все же.

Прорубая тайгу, ложились версты железных дорог: государство, одной рукой опиравшееся на "идеологию темноты", второй рукой невольно разрешало "свет". Самодержавие вынуждено было понять, что без стальных магистралей не соберешь в единый кулак огромную державу. Хотелось бы, конечно, сохранить ямщицкие прогоны, да вот беда: подвели к русским границам со всех сторон рельсы, провели, окаянные, и даже через Персию и Кавказ стали тянуться, и кто?! лучший друг, любезный брат Вильгельм, кайзер прусский!

Парадокс самодержавия таился в его постоянной ущербной раздвоенности, в желании удержать, сохранить любой ценой старое, но, оказывается, старое это, столь милое сердцу, удержать можно только с помощью ненавистного, угрожающего, непонятного н о в о г о.

Происходило образование новых общностей, в первую голову промышленных, где надо было не к дедам прислушиваться, а к молодым инженерам. По ночам, в бараках рабочие внимали дерзким словам агитаторов, апостолов от социализма.

Разрушался уклад, сокрушаемый всевластным продвижением капитала. Самодержавие подвергалось давлению с двух сторон: те, которых угнетали, требовали хлеба, чтобы выжить; те, кто угнетал, заботились о патронаже сверхприбылям.

Шатался от полуночных веселий московский "Яр", северная столица жила шалой жизнью, засыпая лишь поутру; внешне все казалось незыблемым и прочным, но изнутри, незаметно и постоянно, как весенние ручьи в мартовском лесу, разрушалось старое, привычное, казавшееся устоявшимся; воздух был наполнен ожиданием нового; перемены, которых ждали классы общества, различные в главном, были едины в одном: "Дальше так быть не может".

Время китайских стен кончилось: двадцатый век раздвинул границы, расшатал их, сделав мир, волею людей труда и разума, маленьким и общим - со всеми его заботами, страхами и надеждами.

Старые мудрецы и юркие авантюристы, окружавшие трон, общались с блаженными, доносчиками, спекулянтами, агентами охранки, послами, попами, не умевшими прочесть священное писание; авантюристы жадно искали ту идею, которая могла бы к а р ь е р н о выделить их в глазах государыни (она императором верховодит, главное - ей в масть угадать); и получилось так, что д о л г а я задумка графа Балашова, издателя, землевладельца, державшего капиталы в Лионском банке, идея о том, что "хорошая война" встряхнет и объединит общество, была близка к реализации: вовсю шла подготовка к "шапкозакидательской" битве на дальневосточной окраине.

В этой предгрозовой сумятице, чреватой преддверием раската, только Ленин и его партия, обращаясь к русским рабочим, называли путь, единственно радеющий о национальной

гордости великороссов, единственно определяющий реальную, а не химерическую перспективу развития исстрадавшегося народа, который силою и обманом понуждали угнетать другие народы и терпеть при этом своих единокровных, жестоких и трусливых, а потому особенно опасных угнетателей.

...Збигнев Норовский пропустил Дзержинского в полутемную, сырую комнату.

– Вот здесь, - сказал он.
– Погодите, я зажгу свет.

Он запалил фитиль в большой керосиновой лампе-"молнии", поднял ее и, осветив потекшие стены, заржавевшие типографские станки, листки бурой бумаги на цементном полу, сказал:

– Это все можно убрать за день. Наймете людей - вылижут.

– Тут в два счета чахотку наживешь.

– Я не нажил. Выпустил запрещенных русскими Мицкевича и Словацкого - а живой.

– Вы же не стояли у набора.

– А где же я стоял, по-вашему? Но я не навязываю - найдите помещение лучше. С вас такие деньги заломят - ой-ой! Пойдемте, я покажу комнату шеф-редактора.

Он прошел мимо станков, поднялся по разбухшей от сырости деревянной лестнице, толкнул ногой склизлую дверь: в маленькой комнатке было большое, во всю стену, окно, выходившее на реку. Отсюда был виден Вавель, громадный краковский замок, возвышавшийся над городом, и два моста, переброшенные через коричневую, мутную воду.

– Как кабинет? Здесь можно сочинять поэзию, которая останется на века! тяжело отдуваясь, сказал Норовский.
– Такой вид чего-нибудь да стоит!

– Сколько вы хотите за аренду?

– Сколько я хочу за аренду?
– переспросил Норовский.
– Это зависит от того, что вы здесь намерены печатать, пан Доманский.

– Какое отношение это имеет к оплате?

– Прямое. Если вы начинающий поэт и решите печатать вирши, я возьму одну плату, - начал перечислять Норовский, - если вы, к примеру, задумаете выпускать крапленые игральные карты и не станете регистрироваться в австрийской полиции, я запрошу совсем другую цену; если вы хотите издавать для контрабандной спекуляции учебники на польском языке, запрещенном в школах Польши, я пойду советоваться к юристу.

– А если я хочу выпускать ту литературу, которая поможет Польше учить своих детей на родном языке?
– спросил Дзержинский.

– Тогда я вообще не сдам вам помещение.

– Почему?

– Потому что мы никогда не сможем учить наших детей польскому языку в школах, покуда есть Россия, Пруссия и Австро-Венгрия.

– Смотря какая Россия, какая Пруссия и какая Австро-Венгрия.

– Не тешьте себя иллюзиями, пан Доманский: только малое меняется; большое всегда останется большим. После восстания я отгрохотал на русской каторге три года, а потом два года мотался по здешним тюрьмам: австрияки меня посчитали русским лазутчиком.

– Вы были повстанцем шестьдесят третьего года?

– Знамена, пьяный ветер свободы, лозунги... Где все это? Будто и не было. Каждому на жизнь дается только одна революция, потом наступает горькое похмелье. Лучше приспосабливаться, пан Доманский, лучше приспосабливаться. Пусть другие начинают: примкнуть никогда не поздно; отойти - сложней. Все наши беды проистекают оттого, что не умеем сдерживать порывы, не ценим устоявшееся; н а д е ж н о с т ь не сознаем за высшее благо.

– Ну, хорошо, а если я не внемлю вашим советам?
– сказал Дзержинский. Сколько вы с меня заломите?

Поделиться с друзьями: