Горение. Книга 1
Шрифт:
— Нет, нет, магистр, мы всех проверяем с помощью надежных связей и делаем это аккуратно, через верх.
— Тоже наивно. Министр, начальник департамента — в лучшем случае знают кличку. Истинного имени агента им в памяти не удержать, у них серьезных забот тьма.
— Я верю в Веженского, магистр.
— Вы с ним уже говорили о принципах?
— Я ждал посвящения.
— Поговорите сейчас. Я хочу посмотреть в его глаза: как он будет реагировать на правду.
— Говорить все?
— Вы же верите ему. Дозируйте, конечно, пропорцию. Впрочем, не мне учить вас. Послушайте, как он ответит об изначалии, какова мера игры… Потом приду я. Ступайте, сейчас именно тот момент.
— Сядьте, Александр, — сказал Ипатьев, входя, — теперь вы освящены первой степенью нашего братства, вы ученик теперь.
— Доктрина Мана.
— Отчего она близка вам?
— Совмещение несовместимостей всегда потрясает, подмастерье.
— Что несовместимо в Мане?
— Попытка примирения Христа и Зороастра.
Балашов, по-прежнему следивший из-за портьеры за лицом Александра Веженского, почувствовал, что тот сейчас начнет. И — не ошибся.
— Мужество — в отрицании общего! Гениальность — в недоказуемости мечтаемого! Волхв посмел и поэтому остался в истории навечно. Он посмел объявить Христа демоном зла, а Люцифера — богом добра, ибо Христос звал верить, не зная истины, а Люцифер был проклят за то, что искушал знанием. «Ты веришь? » — спрашивали палачи. «Гносис», — отвечали жертвы нашей братской веры. «Знание», — повторяли они, обращаясь к нам через века. Иуда — свят, ибо он дал человечеству осознание «прощения», Каин — велик и добр, ибо он принес нашим предкам ощущение радости «слезы», новое понимание «искупления»…
Балашов распахнул портьеру, вошел в зал. Лицо в маске, на плечах — черный балахон со знаком магистра: мастерок и кирпичи.
Ипатьев и Веженский поднялись. Магистр усадил их, отпустил Ипатьева кивком и, приблизившись к лицу ученика, заговорил:
— Год назад, таким же июньским вечером вы встречались с Плехановым и говорили назавтра трем друзьям, что он произвел на вас впечатление. Это было?
— Да.
— Вы виделись в Лондоне с Мартовым, Даном и Лениным?
— Да.
— Вы говорили друзьям, что Мартов вас очаровал, а Ленин потряс?
— Да.
— Чем вас очаровал Мартов?
— Мягкостью, умом, блеском.
— Чем потряс Ленин?
— Яростью, логикой, провидением.
— Отчего же вы пришли к нам?
— Оттого, что Мартов слишком мягок, Плеханов отстраненно-величав, а Ленин уповает на тех, кто мал и низок, на тех, кто лишен знания и дерзости.
Граф откинулся на спинку высокого кресла. Молчал он долго, потом заговорил:
— Ученик, твоя задача и братьев твоих по ложе будет заключаться в том, чтобы подталкивать. Только один путь есть ко всеобщему знанию — война, в которой проиграет Империя, но выиграет тот, кто владеет делом и знанием. Иного не дано. Иначе мы не сможем обновить касту русского чиновничества, иначе мы не сможем получить от государя то, что обязаны получить, — мы, которые знают и могут. Запомни, ученик, масоны никогда не выступят против монарха. Наша цель посадить на престол масона — так случилось в Англии и Швеции, так должно стать у нас. Запомни, ученик, мы никогда и ни при каких условиях, ни в чем и нигде не сойдемся с социалистами, потому что они посягают на трон — мы защищаем его. Но мы защищаем трон разумный, который окажется готовым к знанию, а не окруженный смрадными полутрупами. Война принесет нам власть, а трону устойчивость, которая нужна всем, и положит конец чуждым веяниям социализма, которые грозны, воистину грозны. Молчи про то, что видишь. Славь, что славят все. И поворачивай — осторожно и подспудно — мысль тех, кто может сказать другому, а тот, другой, шепнет третьему, который есть верх — к единственному разумному доводу: война выведет Империю из тупика, война сплотит и соединит всех воедино. Пока — за нами сила. Пропустим момент — пропустим себя. Знание наше останется невысказанным. Все. Иди, ученик. Через год, если будут
результаты, можешь выдвигать себя на должность подмастерья — у тебя глаза горят, я верю тебе. За измену братству мы казним.— Я знал, на что иду, магистр.
— Я не пугаю тебя. Я остерегаю.
— Не надо, граф.
Балашов отринул свое тело к спинке кресла, замер. Поднялся, Сбросил балахон. Снова сел. Спросил тихо:
— Вы сразу меня узнали?
— Да.
— С первых слов?
— Да.
— Вы не были изумлены?
— Я был счастлив, оттого что узнал.
Балашов закрыл глаза.
— Иди, — сказал он. — Я за тебя спокоен. Иди.
… Паровоз, хлестанув тугой струею снежного пара жаркие от полуденного зноя доски платформы Казанского вокзала, дрогнув, остановился. Прозвякали хрустальные графинчики, упал на колени Сладкопевцева недопитый бокал с финьшампанем, Джон Иванович укоризненно покачал головой:
— Надо допивать, мистер Нофожилоф, надо пить до конца.
Дзержинский заметил Николаеву:
— Вы отстаете, Кирилл.
— Я не отстану. А вот зачем вы меня спаиваете, Юзеф, я понять не могу. Облапошить в чем хотите, а?
Шавецкий, считавший в своем роду польскую, шляхетскую кровь, заметил:
— Я бы на вашем месте обиделся, Юзеф.
Дзержинский пригубил финьшампаня:
— Он умен, Игнат, а это такое качество, за которое многое прощается — не то что шутка.
Сладкопевцев, продолжая с улыбкой смотреть на соседей по купе, на Джона Ивановича, обстоятельно собиравшего баулы, заметил в окне двух жандармов в белых френчах, которые сверлили глазами пассажиров, вываливавшихся из вагонов, и понял сразу: ждут. Вопрос в одном лишь — с фотографиями или «словесным описанием». Дзержинский заметил жандармов мгновение спустя, сразу же налил в рюмки, поднял свою и предложил:
— Милый Кирилл, дорогой мой собрат по шляхетству Игнат, Анатоль! Я прошу вас выпить за очаровательного и верного Джона Ивановича. Мы не знали забот те пятнадцать дней, что продолжался наш путь. Я думаю, что и здесь, во время пересадки, мы ощутим себя воедино собранными и по-американски организованными волею, голосом и умением Джона Ивановича! За нашего организатора и учителя в деле дорожного бизнеса!
Выпили, подышали шоколадкой, Николаев закусил лимоном с икоркой, Джон Иванович подождал, пока все поставили рюмки на столик и ответил:
— Сэнк ю, бойс. — Только после этого махнул. Не по-американски — по-русски: запрокинул голову, как истый питок. Чему-чему, а в России пить учатся быстро, нравится это учение любой нации.
Дзержинский рассчитал точно: Джон Иванович, выпив, поднялся и вышел на перрон. Юзеф сделал ему паблисити, сиречь рекламу, а это ценить надо, поддерживать постоянно, уметь лучше, чем раньше. Слышно было, как раскатистым, зычным басом он крикнул:
— Начильчик! Начильчик! Багаж!
Один из жандармов метнулся на иностранный голос, взял под козырек, махнул рукой носильщику («Хорошо иностранцу, он и на родине у себя иностранец»), улыбнулся Джону Ивановичу каменно и во всем облике его отметил чужестранную красную кепочку с синим помпоном: разве до словесного здесь портрета своих-то беглецов?!
Так и перебрались они на Александровский вокзал, заняли по соседству два купе и застольный разговор свой продолжили, а он пятнадцать дней тому назад начался, хороший это был разговор, умный: для ссыльнопоселенцев во многом новый, ибо ругаться нельзя (кто с «прикрытием» ругаться станет? ), а на ус мотать следует.
Шавецкий после давешней странной тирады Николаева по-новому смотрел на своего компаньона, старался теперь сделать так, чтобы Николаев еще более открылся, но тот, как хороший игрок, болтал все, что угодно, но себя не выворачивал.
— Я чище вас всех русский, — после которой уж по счету рюмочки, провожая взглядом московские пригороды, заметил Николаев, — а Москву не люблю. Она слишком уж своя. В Питере я почтение к камням чувствую, Джон Иванович научил. У них в Америке к чужим камням уважительные, оттого и своих махин no-настроили, чтоб детям дать гордую в себе уверенность. А мы лапти лаптями, все вширь норовим, тогда как этот век вверх пойдет, от земли к городу.
— Я бы так легко мужиков не сбрасывал, — не удержался Сладкопевцев, — в конечном итоге их в империи сто миллионов.