Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Да, — сказал Красовский, — отлито в бронзу. Можно брать в эпиграф…

— Жаль, что я вам не могу быть полезен со своими пейзажами, — заметил Шаплинский, — я готов помогать чем надо.

— Спасибо, пан Игнацы, — сказал Дзержинский, — спасибо вам. Пейзаж

— это тоже революция, потому что в ваших пейзажах столько сокрыто тревоги, ожидания бури, что понятны они людям, вы свои чувства выражаете открыто. Я, знаете ли, пошел в театр в Вене, — давали пьесу «Лафонтен», шуму было много, о смелости писали, о новации, — решил посмотреть. Ушел, говоря откровенно, в гневе: нельзя сводить счеты с Францем-Иосифом, используя античные сюжеты, — буржуа намеки поймет, да он и так

императора безбоязненно критикует. А как быть с рабочим? Для него это — тьма тьмой, потому что позиция писателя сокрыта, непонятна, завуалирована. В другой раз в Берлине смотрел «Гамлета». Тоже шумели: «Революционный спектакль! » А на самом деле получается драка под одеялом: кого-то бьют, а кого — не понятно; каждый норовит сражаться с тиранами, пользуя безопасного ныне Шекспира. От закрытости сие, от закрытости. Шекспир-то своего короля восславлял, ан — выходит иное, начинают ему приписывать свои идеи, норовят им воспользоваться как тараном. Чего ж Шекспиром таранить? Другим — всегда легко, а ты сам попробуй, брось перчатку, ты открыто вырази, что думаешь! — Дзержинский нахмурился. — Простите, увлекся. Но это я к тому, что вы открыты, пан Игнацы, вы пишете бурю — в живописи иначе нельзя: не лозунги ж вам рисовать аршинными буквами! Так что, если вы вправду согласны нам помочь, мы готовы организовать выставку ваших картин в Рабочем доме, в Кракове.

— Заходите ко мне в мастерскую, я подарю тот пейзаж, который вам понравится.

— Вы позволите мне этот пейзаж передать музею?

— Дареное не продают, — поняв быстрое замешательство Шаплинского, заметил Красовский.

— Я обращу деньги, полученные от передачи музею, на печатание нашей газеты, — ответил Дзержинский, — а когда придет революция, мы выкупим живопись пана Игнацы.

— Чем мне может грозить сотрудничество с вами? — спросил Красовский.

— Во-первых, вы не станете подписывать свои статьи и обзоры. Во-вторых, не надо называть подлинных имен тех, кто выступает против, можно подвести людей. В-третьих, я учен законам конспирации. И, наконец, Болеслава Пруса все же остерегаются преследовать, оглядываются на общественное мнение.

— Прус — борец, — отчего-то вздохнул Красовский, — это редкостное качество. Я сделаю, что вы просите. И вообще — заходите, когда захочется.

— Мне будет постоянно хотеться зайти к вам, пан Красовский, но я не стану этого делать, я вас не смею ставить под угрозу. К вам от меня зайдет товарищ. Его фамилия Юровский.

— Ему и передать написанное?

— Да. А самое первое, что надо сделать, пан Адам, — это срочно написать о Мацее Грыбасе. Его осудили, но мы делаем все, чтобы спасти ему жизнь. Ваша статья должна быть криком, плачем, обвинением — я, говоря откровенно, уже запланировал ее в следующий номер.

Когда Дзержинский ушел, Красовский сказал задумчиво:

— Игнацы, ты обратил внимание — у него глаза оленьи?

— Такие, как он, быстро сгорают, — ответил Шаплинский, — они сгорают, оттого что внутренне беззащитны. Он так верит в свою правду, что готов принять муку, и защиту станет отвергать — горд.

— Не люблю я с такими встречаться, — вздохнув, заключил Красовский, — будоражат душу, сердце начинает ныть, всю свою внутреннюю сговорчивость обнаженно видишь, противен себе, право, до конца противен.

В камеру к Мацею вошел ксендз.

— Садитесь, — предложил Грыбас. — Я отказываюсь от исповеди, но мне будет приятно поговорить с вами.

— О чем же мне с вами говорить?

— Неужели не о чем? Расскажите, какова погода на воле, есть ли дожди, что за цветы сейчас цветут?

Ксендз не мог оторвать глаз от шеи Грыбаса, бритой высоко, чуть не

от затылка — так стригли осужденных к смерти. Мацей повернулся так, чтобы это не было видно собеседнику.

— Как вы можете уходить без исповеди? — спросил ксендз.

— Я ухожу для того, чтоб остаться.

— Мне страшно за вас.

— Мне тоже.

— Можно не уходить. Можно остаться.

— Вас просили повлиять? Я не стану писать прошения. Не надо об этом. Пожалуйста, я прошу вас, не надо.

— Хотите, я почитаю вам Библию? Я не зову к исповеди, просто я почитаю…

— Почитайте. Знаете что? Почитайте «Песнь тесней», а? Помните?

— Слабо.

— Почему?

— Я редко возвращался к этому в Писании.

— Хотите, я вам почитаю?

Мацей чуть откинул голову и начал тихо декламировать вечные строки любви:

— «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими, волоса твои, как стада коз, сходящих с высоты Галаанской, зубы твои, как стада выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними. Как лента алая, губы твои, и уста твои любезны, как половинки гранатового яблока — ланиты твои под кудрями твоими. О, как любезны ласки твои, сестра моя, невеста; о, как много ласки твои лучше вина и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов. Поднимись ветер с севера и принесись с юга, повей на сад мой — и польются ароматы его!»

… Лицо ксендза плясало, залитое слезами; руки он прижимал к груди, и в глазах его был ужас и восторг. Он поднялся, отворил дверь камеры и сказал стражникам:

— Проводите меня к начальнику тюрьмы…

Грыбас, глядя на его сутулую спину, на старенькую, замасленную черную шапочку, спросил:

— Если я не унижаюсь — вам-то зачем?

Лег на койку, забросил руки за голову, ощутил бритость шеи и тихо шепнул:

— Не надо, отец. Раньше думать следовало — всем людям, всем на земле, не одним нам, которых казнят за мысль, — за что ж еще-то?

… Шевяков выпил рюмку холодной водки, скомкав, бросил салфетку на стол, вопросительно посмотрел на прокурора, начальника тюрьмы и еще нескольких приглашенных наблюдать казнь.

Прокурор, словно бы поняв Шевякова, щелкнул крышкой золотых часов:

— Еще пять минут.

— Продляете удовольствие? — спросил Шевяков, цыкнув зубом.

Прокурор посмотрел на него с испуганным интересом.

— Наоборот, — ответил он, — оттягиваю ужас.

— Или мы — их, или они — нас, — ответил Шевяков. — Еще по одной, господа? Посошок, как говорится…

Один из молодых гостей, прапорщик, видимо чей-то «сынок», защелкал суставами пальцев, стараясь скрыть дрожь в руках.

— Почему казнят ночью?

— Днем двор занят, — ответил начальник тюрьмы деловито. — Да и арестанты могут к окну подлезть. Они ведь что делают: один нагибается, а другой ему на спину лезет. И смотрят, озорники.

— Стрелять надо, — заметил Шевяков, разливая водку в длинные рюмки.

— А — нельзя, — ответил тюремщик, обгладывая куриную ножку, — специально в параграф внесен запрет: вдруг срикошетит пулька? Металлу-то много, да и камни у нас чиркающие…

— Это как? — не понял Шевяков.

— Чирк-чирик, — рассмеялся начальник тюрьмы, — это моя внучка говорит, когда головки спичек отскакивают.

— Ну, с богом, — вздохнул Шевяков. — Господин прокурор, допивайте! Жена, так сказать, не забранится, на работе были, так сказать. Пошли, милостивые государи.

Он первым шагнул в серый провал гулкого тюремного двора, увидел в рассветных сумерках шеренгу расстрельщиков, Грыбаса, который медленно шел к стене, и раздраженно обернулся к начальнику тюрьмы:

Поделиться с друзьями: