Горение. Книга 3
Шрифт:
– Я боюсь, – прошептал Азеф. – Я боюсь к нему идти, Александр Васильевич… Я всего теперь боюсь, я раздавлен и сломан! Я погиб.
– Встаньте. Встаньте, Евгений Филиппович. Мне стыдно за вас. – Герасимов отошел к сейфу, достал несколько паспортов – немецкий, голландский, норвежский. – Берите все три. Абсолютно надежны. Дам еще три русских. В деньгах вы не нуждаетесь. В крайнем случае – исчезнете… Это бедному трудно исчезнуть, а с деньгами – плевое дело.
… Дверь Лопухин открыл самолично; по случаю субботы горничную отпустили к тетке, что жила на островах; увидав Азефа, не сразу его узнал; потом, вглядевшись в отечное,
– Что вам? – спросил брезгливо, будто обращался к какому нищему или того хуже.
– Алексей Александрович, мне совершенно необходимо с вами объясниться, – всхлипнул Азеф. – Найдите для меня хотя бы полчаса.
– Нет. Я занят, – отрезал Лопухин. – Если что-либо срочное, извольте отправить письмо, я отвечу, если сочту возможным.
– Я не могу уйти, не объяснившись… Речь идет о моей жизни… Вы действительно встречались с Бурцевым?
Пьянея от неведомой ему ранее радости – ощущать себя самим собою, Лопухин ответил:
– Да. Я с ним встречался.
– И вы– открыли ему все?
– Да. Это был мой долг. Понятный долг честного человека.
Азеф на какое-то мгновение стал прежним Азефом; тяжело засопел, плакать перестал, расправил плечи:
– А каким вы были человеком, когда торопили меня, чтоб я вам Чернова отдал с Савинковым? Чтоб петлю на их шеи поскорей накинуть? Честным человеком?!
– Вон отсюда, – сказал Лопухин, кивнув на входную дверь, которую Азеф не догадался захлопнуть. – Вон!
– Да как вы…
– Вон, – повторил Лопухин и начал закрывать дверь, подталкивая ею плечо Азефа; тот обмяк, оттого что до ужаса четко увидел проститутку Розу, которую он, облегчившись, так же брезгливо выставлял из квартиры
– в студенческие еще годы.
К Герасимову возвращался под дождем, пешком, не проверяясь, забыв про постоянно грозившую ему опасность. Холодный сетчатый дождь был ему сейчас радостен, – жизнь; я живу, иду под дождем, ступаю, как в детстве, в лужи; это же такое счастье – делать то, что запрещают, воистину высшее счастье жизни, – украдка, тайна, шалость!
Войдя в квартиру полковника, снова обрушился в кресло, которое затрещало еще круче и обреченнее; закрыл глаза, потер веки; в черно-зеленых кругах, как в каком-то ужасе, возникло лицо Каляева; я убил его, услыхал он свой голос; и Фрумкину я убил, и Попову, и Зильберберга, а он меня называл «дядя Ванечка»; ох, только б не думать об этом; не я их – так они б меня убили. Жизнь – это борьба. Нечего слюни распускать. Думай о себе. Нет ничего выше тебя, Евно. Ты средоточие всего, потому что жив и борешься за то, чтобы жить как можно дольше. Ты ни в чем не виноват, – уняли бы безумного Бурцева, и ты бы убил царя; как пить дать, Герасимов этого же хочет, дураку не видно…
– Ну как? – спросил Герасимов. – Объяснились?
Азеф потер лицо мясистой, громадной ладонью и грубо ответил:
– «Объяснились»? Да он меня взашей прогнал. Зря я вас послушался. Теперь мне спасения нет. Он им скажет, что я был у него, а ведь я сюда из Берлина нелегально уехал, ЦК убежден, что я сейчас работаю в Берлине, проверить – раз плюнуть…
Герасимов положил руку на оплывшее, по-бабьи жирное плечо Азефа и сказал:
– Я поеду к нему сам. Обещаю: договоримся миром.
– Нет. Не договоритесь, – Азеф покачал головой. – Напрасно все это.
Ни к чему. Только дерьма нахлебаетесь.– Мы с ним друзья, Евгений Филиппович. Сослуживцы как-никак.
– Вы «сослуживцы», – Азеф сухо усмехнулся. – А я «подметка». Что со мной говорить? Отслужил свое – ив мусор, вон из дома…
– Я не узнаю вас, Евгений Филиппович. С таким настроением вам нельзя возвращаться. Вам предстоит состязание, и вы обязаны его выиграть. И вы его – с вашим-то опытом, с волей вашей – выиграете. Я в вас верю. Обещаю вам локализовать Лопухина. Слово чести.
… Назавтра, в ранние петербургские сумерки, когда шквальный ветер, налетавший с залива, рвал полы пальто и нес по улицам мокрый снег с дождем, Герасимов вылез из экипажа на Васильевском острове, рядом с особняком графини Паниной, где жил Лопухин, и поднялся по широкой лестнице, устланной красным ковром, на третий этаж.
Лопухин и на этот раз дверь открыл сам, горничная еще не воротилась; кухарка готовила ужин, громыхая кастрюлями; звонка не слышала; Герасимова поначалу не узнал – тот сильно похудел на водах, пальто висело на нем, лицо осунулось, поздоровело; признав, искренне обрадовался:
– Ах, как это мило, что вы заглянули, Александр Васильевич, вот уж не ждал! Не с посланием ли от Петра Аркадьевича?
(До сих пор Лопухин затаенно верил, что Столыпин вот-вот пригласит его вернуться; как правило, все уволенные с больших должностей уповают на чудо, совершенно лишаются логики, живут грезами, – вот что значит отойти от дела, упустив из рук власть! )
– Думаю, он заканчивает его обдумывание, – улыбнулся Герасимов. – Живем в непростое время, огляд нужен, разминка…
– Раздевайтесь, Александр Васильевич, милости прошу к столу. Чайку? Или спросить кофе?
– Молока, если разрешите. Держу диету. Молоко очень помогает похуданию, должен заметить.
– Ах, суета сует и всяческая суета, – вздохнул Лопухин, вешая пальто Герасимова на оленьи рога. – Все под богом ходим, сколько кому суждено, столько и проскрипит; тощий не станет толстым, склонный к полноте не похудеет…
Крикнув в темный длинный коридор, который вел на кухню, чтоб сделали английского чаю и подали стакан молока, Лопухин провел Герасимова в кабинет, сплошь завешанный фотографиями, маленькими миниатюрками, акварелью, карандашными рисунками, и усадил его в старинное кожаное кресло, стоявшее возле камина; сам устроился напротив, на атласном треножнике, очень его любил, в детстве скакал на нем верхом, представляя себе норовистым конем.
– Ну, так с чем пожаловали? Я, признаться, поначалу решил, что вы от премьера… Раньше-то он был для меня «Петя»… Как же власть воздвигает границы между людьми! Мне передавали, что он несколько раз осведомлялся обо мне, потому и решил, что вы, столь близкий к нему человек, пожаловали с приятными известиями.
– Я по частному делу, Алексей Александрович, – ответил Герасимов, кляня себя потом за то, что не оставил Лопухину хоть гран надежды: весь разговор мог бы принять иной оборот, спас бы Азефа, какое дело развернешь без урода?
– Ну что ж, – ответил Лопухин с нескрываемым разочарованием, – к вашим услугам…
Кухарка принесла чай и молоко, поставила стаканы на низкий столик, выложенный уральскими самоцветами, и, пожелав гостю приятно откушать свежего молочка, выплыла из кабинета, мягко притворив за собою большую двустворчатую дверь.