Гори, венчальная свеча
Шрифт:
Глава 18
Монах
Отправляясь дорогой мести за Василя и Дарину, Лех надеялся сократить ее, пустившись стремглав по Днепровским порогам; однако человек предполагает, а Господь располагает; и расположил он так, чтобы путь Волгаря замедлился непоправимо… Или чтобы он сам решил, что все потеряно, когда сидел у изголовья Миленко, исполняя обязанности брата милосердия.
Когда Лех вытащил молодого сербиянина на берег, то не в силах был даже радоваться спасению, ибо товарищ его был без памяти, бледен и недвижим. И пребывал он в таком угрожающем состоянии несколько дней. Лех ходил за ним с терпеливою заботливостью,
В том одиночестве, в котором Алексей внезапно оказался вновь, ему необходимо было сохранить рядом хотя бы одного близкого человека, на дружбу, уважение и восхищение которого он мог полагаться. Только теперь он оценил, сколь много, оказывается, значила для него в свое время безусловная, слепая преданность Николки Бутурлина. Ведь после трагического венчания слишком тяжек был груз вины, навалившийся на беспечные плечи молодого Измайлова, чтобы вынести этот груз в одиночку. А теперь, после страшной погибели Василя, ставшего для Леха и другом, и братом, и отцом, тяжесть налегла на него вновь. Здесь было все: и осознание глупости и беспечности своей, и вина – хотя, видит Бог, его вины в том не было! – что именно Василь, а не он сделался первою жертвою ляхов. Но пущей тяжестью стало для него завещание Василя! Нет, чтобы отомстить Славку, Лех без раздумий жизнь положил бы, но женитьба на Дарине… Уж слишком напоминала она Алексею Лисоньку, чтобы долго глядеть на нее по-мужски, с вожделением. Хватит ему этих сестринских привязанностей! И Миленко был нужен Леху еще и для того, чтобы побуждать идти до конца туда, куда его направили последние слова Василя. Лех мечтал о выздоровлении Миленко как о спасении для собственной мятущейся души.
Однако он был еще слишком молод, а потому не успел убедиться на собственном опыте в истинности того, что пути Господни неисповедимы. И случай к сему не замедлил представиться.
В тот день Миленко наконец-то почувствовал себя лучше. И Лех услышал от него такое множество благодарственных слов, столь же бессвязных, сколь и прочувствованных, жарких, что жизнь показалась ему не такой уж беспросветной. Господи, ведь впервые он сделал нечто достойное благодарности… благословения, а не проклятия!..
– Я был в долгу перед тобою, – неловко, смущенно проговорил он. – А теперь вернул этот долг. Только и всего.
Конечно, об окончательном выздоровлении молодого сербиянина думать было еще рано. Но нетерпение сжигало Леха! Вообще-то теперь он мог бы оставить товарища на попечении двух стариков, обитавших в сем прибрежном хуторке, своеобразном становище плотовщиков на пути к Черному морю. Он мог бы… Однако Лех до сих пор не представлял себе, куда ему теперь направить свои поиски. Разыскивать ли Славка по всей Уманщине? Искать ли след отряда казаков, гнавших Вовка?
Миленко заснул, а Лех вышел из хаты, погруженный в размышления.
Хатенка стояла на берегу Днепра и в то же время на обочине Бахмутского шляха, ведшего из Приазовья на северо-запад. Вот и теперь шли мимо чумаки – запыленные, в надвинутых на лоб брылях, в черных, противу вшей пропитанных дегтем сорочках, погоняя своих терпеливых волов да подталкивая тяжело груженные мажары, чтоб усталой скотине полегче было.
– Дай Бог здоровья! – поклонился Лех атаману чумацкой ватаги, шедшему с переднею телегою.
Тот, бросив на молодого казака усталый взгляд, ответил безразлично:
– Дай Бог и вам!.. – И уже прошел было мимо, как вдруг, спохватившись, вернулся к Леху, не придерживая, однако, своих волов: если станет один, придется стать всему обозу. – Скажи, козаче, долго ль ты тут простоишь постоем? – спросил проницательный чумак, мигом догадавшийся, что не
из праздного любопытства прохлаждается на обочине бравый запорожец.– А бес его знает, – чистосердечно признался Лех. – Как товарищ мой поздоровеет, так и поплетемся своею дорогою.
– Будь милосерд, козаче, – схватил его за локоть атаман. – Дозволь под твой пригляд оставить хворого. Чую, не довезем его, а для нас каждый день промедления опасен: боюсь, груз попортим!
«Что ж, у меня тут богадельня придорожная, что ль?!» – чуть не вспыхнул Лех, но, глянув в усталые, покрасневшие от дорожной пыли глаза чумака, устыдился и пробормотал только:
– Что с ним?
– Чахотка! Дня три, и догорит, бедолага.
Дня три? Дай бог, чтоб Миленко хоть через неделю был к пути способен.
– Что ж, – пожал он плечами, – видно, судьба такая. Давайте вашего недужного.
Атаман чумацкой ватаги стиснул его руку.
– Спаси Христос тебя, козаче, – молвил он ласково. – Не тужи, верь: ничто спроста на свете не случается. Вышел ты на сию дорогу – знать, на то воля была Божия, чтоб твой путь с путем этого несчастного пресекся!
Атаман кликнул двух своих сотоварищей, и, не замедляя хода обоза, те сняли с мажары неподвижное тело и легко понесли его в хату.
Лех шел следом, донельзя озадаченный. Что понял он со слов атамана? Что занедужил такой же, как он, чумак. А в хату внесли худого, как спица, чернявого, совсем молодого парубка, облаченного в донельзя изодранную черную рясу.
Монах? Откуда здесь?..
На вопрос чумак лишь плечами пожал:
– Плелся обочь шляху, вовсе не в себе. Который день в бреду, чепуху несет: «Агнус, агнус…» И еще что-то не по-нашему. Католик чи униат, а не то просто книжник. Схорони его по-христиански, кем бы ни был он, а тебе за то Бог воздаст.
С этими словами многотерпеливый атаман чумацкой ватаги поклонился Леху в пояс и пустился догонять обоз, а молодой казак, тяжко вздохнув, вновь обратился к своим заботам.
Принеся свежей прохладной водицы, Лех стащил с несчастного ветхую рясу и, начав обмывать худое, пылающее в жару тело, даже присвистнул сквозь зубы: ох, много сей черноризец претерпел на пути своем!..
На шее его отпечаталась гнойная, воспаленная борозда: наверняка след от грубой веревочной петли, из чего Лех сделал вывод, что юноша побывал в ногайском или турецком плену; тело местами казалось мертвенно-черным от множества синяков; еще свежие рубцы на спине показывали, сколько плетей принял этот монах за неведомые провинности или стойкость в своей вере; а ссадины на ребрах свидетельствовали, что он долгое время и сам истязал плоть свою власяницею.
Да, верно, не только плоть, но и душа его была истерзана, ибо он беспрестанно шептал что-то, с трудом шевеля сухими, бледными губами. Лех не мог разобрать ни слова в сем беззвучном шепоте, но по торжественности, трепетности этого изможденного лица он догадывался, что юноша истово, страстно молится даже в беспамятстве.
Чертами лица он был схож с западными украинцами – гуцулами, верховинцами; и понятно становилось, почему в его бреду, по упоминанию чумака, присутствовало слово «агнус», то есть «агнец» по-латыни, ведь среди жителей Карпат часто встречались приверженцы католической веры; однако каким же путем забрел сюда, на восток, сей молодой монах? Но более всего донимало Леха любопытство, что означает клеймо на его левой руке, расположенное с внутренней стороны, так близко к подмышке, что его было непросто заметить, даже если бы странник был обнажен? Лех заметил клеймо, лишь когда обмывал бесчувственное тело, и долго с недоумением разглядывал изображение креста в центре причудливого венца, напоминающего папскую тиару.