Горизонты свободы. Повесть о Симоне Боливаре
Шрифт:
Я каракасец, сын Венесуэлы, хотя за годы, десятилетия странствий я мог бы и позабыть об этом. Нет, верно, такой страны в цивилизованном и полуцивилизованном мире, которую я не посетил бы, где не имел бы бесед с людьми наиболее просвещенными, представляющими честь и силу, разум народа. И я не только говорил — я действовал. Много я видел, много я думал и узнавал. Но везде оставался я все-таки сыном Венесуэлы — сыном зеленых холмов Каракаса. Пусть говорят, будто я даже не видел реки и сельвы.
Не знаю, в чем дело. Есть дикая, странная власть в этой зеленой, в этой туманной стране, в ее полуденном солнце, пальмах, в зеленой и желтой воде Ориноко. Жизнь подтвердила впоследствии, что не я одни заражен этой тайной, этим магнетическим чувством.
Весь разум свой, все силы своего сердца направил я на заветную, главную цель своей жизни.
Где был я, с кем говорил, что делал? Англия и Германия, Вена, Италия и Россия. Я не гнушался иезуитами, я хитрил с Потемкиным. Я стал французским генералом и русским полковником, я ползал по карте мира, расстеленной на полу, стукаясь лбом с Питтом-старшим и Питтом-младшим, я имел дело с прелатами и пиратами, контрабандистами и масонами, Наполеоном и чиновниками Кастилии. За мою голову всемилостивейший король давал 30 тысяч песо, но этого не хватило бы, чтобы расплатиться с моими долгами. Я истратил свое состояние, я делал эти долги и рисковал, рисковал, рисковал своей жизнью ради одного: подготовиться, все предусмотреть. Я стал величайшим из конспираторов. Аминдра, Мартин, Меерофф, вообще полтора десятка тираноборцев, революционеров, при имени которых ежились всякие фуше, фердинанды и талейраны, — все это я, Франсиско Миранда. И все ради одного, одного.
Я закупал оружие, я вербовал волонтеров и снаряжал фрегаты, корветы и бригантины. Я крепко надеялся на англичан, но они подвели меня: они сами хотели владеть моей родиной, а не видеть ее независимой. Глупцы! Они не знают льянос, они не знают креоло-испанской, индейской, короче, американской расы! Впрочем, чего же хочу я от питтов, уэлсли, кочренов и прочих, если и сам я — американец, венесуэлец — не знал своей родины… Вернее, я знал ее, но как-то забыл об этом в своих скитаниях…
Второго февраля 1806 года я отплыл на своем «Леандро», названном в честь моего сына, по курсу Венесуэлы.
Я не забуду этих недель в океане, между Северной и Южной Америкой. Свободные волны гуляли вокруг до самого горизонта, сияли небо и солнце, прекрасный и свежий ветер трепал мои волосы, овевал мне грудь, и сердце мое умиленно кипело от радости, бодрости, ожидания. Цель моей жизни, к которой я шел всю свою жизнь столь долгими и кружными путями, казалась близка. Все было хорошо. За спиной были сотни волонтеров и поддержка Англии и Соединенных Штатов, трюмы отяжеляло оружие и новое снаряжение, впереди была родина и сражения за правое дело, которое я надеялся отстоять. Увы!.. Как быстро рассеялись эти надежды… Только и остается в моей душе, что светлый и солнечный отблеск тех дней в океане — дней света и ожидания…
Я не забуду пустынный Коро — первый город родины, в который ступила моя нога после стольких лет. Лишь потом я узнал, что священники «объяснили» народу, будто я продал родину англичанам, и заставили жителей оставить дома и улицы, уйти в степи и горы, пугая их английской расправой. Впрочем, кто знает… В жизни не перестаешь умнеть, и теперь я достаточно умен, чтобы понять, что эти жители, может быть, вовсе и не боялись расправы — а просто ушли, ушли, не желая видеть ни англичан, ни освободителей. Но это потом; все это было потом — мои мысли, мои прозрения. А тогда… до последнего мига жизни — а он, увы, недалек — я буду помнить эти минуты отчаяния, потусторонней тоски, одиночества и бессилия, которые пережил я, стоя посередине пустынной улицы, глядя на мертвенные булыжники, фонари и тихие белые стены, прислушиваясь к задумчивой тишине и шуршащему ветру. Вот она, родина, вот я, освободитель, вот мой отряд; вот мои мечты о свободе родины и о том, как въезжаю я во главе благодарных сограждан на гордом коне в Каракас (я так был уверен, что плод созрел, что одно лишь мое появление бросит в объятия моего отряда всех моих дорогих креолов!). И вот он, город, — пустынный, белый и равнодушный. Солома на улицах. Вот он, мой приговор. Всякое предстояло еще в те дни — бывали впоследствии и победы, и радости. Но, думаю, поражение родилось в моем сердце именно в те минуты.
Странные люди испанцы! Никто не постигнет эту особую душу. Правда, я не испанец, я уроженец Венесуэлы; но все же во всех нас, креолах, метисах и прочих, течет испанская кровь — мы потомки конкистадоров, мы американцы, но мы и испанцы — те самые, с кем воюем… Так вот, я
говорю: странные мы люди — и мы, то есть американцы, и сами испанцы, Мы с удовольствием покоряемся силе, жестокости, тупости, грубости, козням, иезуитству. Мы с удовольствием покоряемся людям, которые во всех отношениях ниже нас. Но только лишь заходит речь о просвещении и свободе, как мы проявляем ненависть, недоверие и упрямство, переходящие в зверство. Мы покорились маврам и перебили французов. Или мы неполноценный народ? Но в сторону эти мысли. Они продиктованы личным несчастьем, а истинные причины моих неудач, видимо, и сложнее и глубже. Одно лишь могу сказать: они и во мне самом, и в народе.Мои ребята угрюмо расклеили на заборах заранее заготовленное обращение к креолам, «добрым невинным индейцам, смелым мулатам и свободным неграм» о наступлении эры «гражданского порядка и счастья», и мы удалились на корабли, не желая освобождать людей, бегущих свободы как черта. Вскоре я возвратился в Европу.
Тем временем Англия, обманув мои ожидания и подтвердив мои худшие подозрения, отправила в Южную Америку Берисфорда и начала захватывать земли в районе Ла-Платы. Испанские официальные власти немедленно струсили, но возникло ополчение патриотов и тотчас расколотило всю экспедицию. Предупреждал я этих безмозглых булей: американцы — не Индия, здесь такое население, что его невозможно завоевать французам или англичанам. Я послал поздравление в кабильдо Буэнос-Айреса. И вновь в душе возродилась надежда… О народ, думал я, как мне разгадать твою душу? Как мне понять, почему ты в лугах Ла-Платы геройски уничтожаешь захватчиков-англичан, но не можешь сбросить тиранов внутри страны, всегда предпочитая покой свободе?
Но все-таки искра, да, вновь возгорелась в сердце.
Меж тем события в метрополии шли своим чередом. Страна вела войну с войсками Наполеона. Это было правое дело самой Испании, но у нас, у американцев, было свое правое дело. Не хочешь быть рабом другого народа, не порабощай другие народы — вот что могли мы сказать испанцам. Момент был благоприятный. В Лондон, где жил я в то время, приехал Симон Боливар, этот мой сумасшедший земляк 27–28 лет. Я сам пришел к нему в гости, и он в те дни встретил меня с восторгом. Он захлебываясь описывал легкую победу хунты и горячо убеждал меня вернуться в Венесуэлу. Я вгляделся в него: ни тени принужденности, лицемерия я не видел в его молодом, подвижном, нервном лице; он был искренен.
Я и теперь считаю, что Боливар — искренний человек. Это одно из немногих реальных его достоинств. Впрочем, достоинств ли…
Я вглядывался не зря. Я знаю, что такое Испания, я знаю, что такое наша Америка, еще и вот с какой стороны. Идет ли все это от традиций идальго или еще от чего-то, но испанский человек (или человек пусть частично испанской крови) политически невероятно тщеславен. Ему непременно надо быть сеньором, первым, он властолюбив. Когда эти безумные продолжат свою борьбу — уже без меня, — одной из главных проблем у них останется проблема вождя, руководителя. Они все хотят или в первые, или уж просто в солдаты, то есть хотят неограниченной власти или покоя — что с разных концов одно и то же, — но не хотят во вторые и в третьи. Они не хотят забот, дел, полуподчинения, полувласти; они во всем хотят полноты. Не знаю, похвально это или ущербно, но знаю, что для здешней, земной жизни народа это весьма неудобно.
Так вот, я слышал об этом Боливаре как об одном из первых сорви-голов, горячих людей, этих молодых вождей молодой свободы, которая появилась в Южной Америке. Я слышал, что он богат, умен, просвещен. Я хотел своим взглядом проверить его: не из тех ли он честолюбцев? Не лжет ли он, приглашая меня в Венесуэлу? Ведь он не мог не знать, что мой авторитет был выше, чем их. Я смотрел, я вникал: нет ли в душе Боливара этих мыслей? Я не нашел их. Кто знает, может, отчасти они и были — даже наверно были, — но он был искренен в своем приглашении. Я видел, что дело свободы ему дороже, я видел, что этот юноша понимает: родине нужен авторитетный, и просвещенный, и опытный руководитель — и ставит дело превыше всего, вопреки своим юным мечтам. Я внутренне поздравил его и родину: никому, как Америке, не нужны сейчас люди, которые думают прежде о своем назначении, деле, о людях, а потом уже о самих себе. Всякий человек эгоист, но мера его и достоинство не в этом, а в том, каково у него соотношение эгоизма со всем остальным: больше или меньше. У Боливара было намного меньше. Но все-таки этот человек безумен и чем-то страшен.