Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Эту женщину, которая меня любила, эту женщину, которая любила меня больше, чем кто-либо, я терзал, как некогда терзал людей, которые сближались со мной, чтобы наказать их за нежное отношение ко мне. Другие уходили вовремя, тогда как Ребекка, оставаясь, соглашалась на собственное уничтожение. Ее слепая покорность убеждала меня, что она родилась жертвой. Я лицемерно увещевал ее проявить достоинство, клеймил за отсутствие гордости и самолюбия. Но сам упорствовал в своем отвратительном поведении. Ничего показного: ежедневное, постоянное давление с одной целью — чтобы она почувствовала себя виновной, говорит ли или молчит, ходит или спит, чтобы я стал судьей, который ведет против нее вечный процесс. Не думайте, что я свирепствовал двадцать четыре часа в сутки. Я чередовал, согласно превосходнейшим правилам казуистики, моменты доброты с приступами жестокости. Я выжидал, пока Ребекка достигнет неких вершин расслабленности и надежды, чтобы больнее обломать ее, наслаждаясь этими перепадами, которые расшатывают нервы

и убивают лучше, чем любая сцена с гневными воинственными выкриками. Она становилась игрушкой, которую я разбирал на части, крабом, у которого вырывал одну за другой клешни, чтобы посмотреть, как он устроен. И что может быть слаще, чем ранить уже кровоточащую душу?

Любовница моя забеременела: следствие поспешного соития по пьянке, во время вечеринки, когда я покрыл ее на гусарский манер, приняв за другую. Она хотела оставить ребенка и поначалу скрыла все от меня. Обнаружил я это довольно поздно — было уже два месяца, — но все равно потребовал аборта. Задержка оказалась для нее роковой: из-за послеоперационного осложнения развилась болезнь, безвозвратно лишившая ее возможности иметь детей. Начало беременности привело к растяжению тканей на животе и груди: кожа обвисла, как те грошовые рубашки, что не выдерживают стирки, на брюшном прессе и бюсте проступили красные полосы. Эта девочка, яростно бросавшая вызов другим женщинам совершенной эстетикой своих форм, за несколько недель потеряла все. Убедительное доказательство ее нового стыда: она больше не гуляла голой по квартире и всегда ложилась спать либо в пижаме, либо в ночной рубашке.

Не зная, как еще навредить ей, я добавлял крохотные пытки: не нужно пренебрегать накоплением незначительных жестокостей, которые изнуряют больше, чем великое горе. Первые мои атаки были грубыми, уничтожающими, однако Ребекка сильнее страдала от постоянных уколов, от слабых разрядов электрошока, с каждым разом все больше выбивавших ее из колеи.

Так она начала пить. Я поощрял этот порок, покупая ей каждый вечер бутылку виски или водки. Она всегда надиралась до одурения и засыпала прямо на полу, среди рвотной массы, в миазмах перегара. Однажды ночью, негодуя на ее поведение, я в нескольких местах прижег ей ноги сигаретой. Кое-где я вдавил ее так сильно, что запахло паленым мясом. Если бы вы знали, как занятно прижигать существо бессознательное: оно страдает, корчит рожи, но отупение превозмочь не может, и вы наслаждаетесь как этим полусном, так и своей безнаказанностью. На следующий день я заявил, что она обожглась сама по пьяни, а мне пришлось тушить уже начинавшийся в квартире пожар. Не имея доказательств, она вынуждена была принять мою версию и заняться лечением ожогов, причем следы от некоторых так никогда и не сошли.

В другой раз она взяла больничный на неделю из-за сущей безделицы. Как вам известно, подобный отпуск предполагает, что человек находится дома на случай визита инспектора. Зная, что после обеда Ребекка вышла за покупками, я позвонил из своего кабинета в местное отделение Социального обеспечения и донес об этом нарушении. Ребекка так никогда и не узнала, кто ее выдал: ей вынесли порицание, она лишилась ежедневного пособия и вынуждена была уже на следующий лень приступить к работе в своем парикмахерском салоне.

Странная вещь: несчастные люди притягивают к себе несчастья. На Ребекку, которая и без того безмерно страдала, дождем сыпались все новые беды. Ухудшилось ее положение в профессиональном плане: она слишком часто отлучалась, работала плохо, в состоянии почти постоянной прострации могла залиться слезами в тот самый момент, когда мыла клиентке голову шампунем, невпопад отвечала посетителям, была раздражительна сверх меры с коллегами. Хозяева заведения помышляли уволить ее и сделали ей уже два предупреждения. Я воспользовался ситуацией, чтобы нанести удар милосердия: украл у нее месячную зарплату и простер свой цинизм до того, что купил ей в утешение золотые сережки. Ни на секунду она не заподозрила истину, ибо сочла виновной свою лучшую подругу, с которой пила чай в день кражи. Ей пришлось взять месячный аванс у хозяев, но причесывала она скверно и, удрученная этой пропажей, вымещала зло на чужих головах: вскоре после этого ее рассчитали за то, что она забыла под сушкой клиентку, у которой сгорела почти половина волос. Увольнение это стало важной вехой в ухудшении наших отношений: вместо того чтобы умерить свои претензии, я ожесточился до крайности.

По мере того как мы забредали все дальше в эту грязь, она молила о пощаде, полагая, будто предел низости уже достигнут, но я заставлял ее опускаться еще глубже. Каждый день я открывал ей какую-нибудь новую деталь — с отвратительным зверством, которого в себе даже не подозревал. Она считала, будто знает о мерзости все: однако всегда оставалась особо возмутительная и неведомая ей прежде черта, неслыханно утонченная гнусность, изобретенная моей неисчерпаемой злобой. Мне нравилось смотреть, как идет ко дну эта жизнь. Я терзал ее лишь потому, что был уверен в ее абсолютной невинности: ее чистота и наивность сами собой усиливали наслаждение от доставляемых ей мучений. Я становился все более жесток в надежде получить отпор, но при малейшей реакции ярость моя уже не знала

границ.

Порой несчастье доводило ее до безумия: это были вопли, гримасы, неверные движения, губы у нее дрожали, она задыхалась, пораженные столбняком ноги скрещивались со стуком, как два деревянных костыля. Женщина — твердый монолит, в который не проникнешь: я расщепил Ребекку до такой степени, что обнимал лишь груду развалин. Власть моя над ней была беспредельной. Я сломал пружину ее воли, приковал к себе железным обручем. Я забросил ее тело, чтобы по-хозяйски расположиться в мозгу, где установил царство террора. Я владел ее душой, дирижировал ее мыслями, узнавал на ее губах фразы, которые произнес час назад, и ее нервная система была в моих руках игрушкой с дистанционным пультом управления, кнопки которого были мне так же хорошо знакомы, как на калькуляторе. Она была моей живой карикатурой, моей тенью, моим гротескным отражением — жертва сотрудничала с палачом ради собственного уничтожения. Она становилась созданием исступленным, вечно цепляющимся за мою руку. Она висела на мне, словно паразит, обретя в своем кошмаре некий подлый смысл жизни, который удерживал ее на плаву. Пытка позволяла ей спастись от одиночества, и страх расстаться со мной настолько проник в нее, что существование без меня она сравнивала с полной пустотой.

Как возможны подобные вещи в наши дни? А почему нет? Прошлое со всеми своими пороками укореняется в сознании тем сильнее, что наша либеральная эпоха объявила его навсегда упраздненным; поскольку с варварством перестали бороться, оно продолжает свою работу во мраке, привнося крайний архаизм в самое сердце современности. Моя ситуация была еще проще: все в моем воспитании — напоминаю вам, я был единственным сыном — подготовило меня к худшему закону джунглей: сожрать другого, чтобы не сожрали тебя. Привычка ни с кем не делиться вкупе с привычкой все получать, постоянное притворство, вечная потребность в помощи, связанная с не менее сильной ненавистью к тем, кто помощь оказывает, — все это, вместе взятое, развратило меня до мозга костей. Слабый по причине избалованности, я имел все, кроме главного: способности воспринять другое существо. Окруженный прихвостнями, слугами или льстецами, я не знал иных человеческих чувств, кроме инфантильной гаммы — желание, каприз, обида. Приученный к обслуживанию, я считал преданность Ребекки своей законной данью. Не умея жить, чтобы не мучить кого-нибудь — друга, родственника или любовницу, — я нуждался в жертве, как паровоз в угле, и превратил эту пылкую честную душу в жалкое подобие собственной личности.

Ребекка называла меня подлецом: я признавал за собой это наименование. Я сделал выбор в пользу зла ради удобства, с целью быть хоть кем-то, а не просто никем. Из гордости я безоговорочно желал, чтобы все зло исходило от меня. Злых людей обычно представляют чудовищами, которые непрерывно творят зло. Да нет, это вполне заурядные типы, хорошие отцы, хорошие работники, перед которыми слабость их визави вдруг открывает новые пути к успешной карьере в пыточном ремесле. Вот и меня несчастье других электризует: едва услышав призыв о помощи, я — вместо того чтобы поддержать — наношу удар, сминаю, давлю. Я катался в мерзких прозвищах, которыми награждала меня Ребекка, словно свинья в грязи, стремился оправдать их, возвысившись тем самым до уровня великих подонков истории.

Последним моим мастерским достижением было то, что я настроил против нее своего сына. Вы знаете, как податливы малыши, как восприимчивы к психологической обработке. Когда она журила его за какой-нибудь проступок, я тут же устремлялся на защиту, особенно если он и в самом деле был виноват. Я давал ему все, что он хотел, и не забывал напомнить, что Ребекка в жизни бы так не поступила. Я выставлял ее узурпаторшей, которая захватила место его матери. Подробно описывал мельчайшие ее недостатки, главное же — ненависть к детям, которую именовал утробной. Советовал ему не доверять ей и никогда не оставаться с ней наедине. В его комнате я тайком рвал комиксы и ломал игрушки, обвиняя затем Ребекку. Тщетно она протестовала — мой сын все больше убеждался, что она его не любит и хочет разлучить со мной. Тогда, в соответствии с племенным законом, объединяющим мужчин против женщин, он инстинктивно принимал мою сторону и хорохорился, как маленький петушок, оскорбляя ее по любому поводу. «Папа слишком добр, ему следовало бы прогнать тебя». И моя нежная подруга проливала потоки слез при мысли, что этот ребенок, которого она пестовала как своего собственного, перешел в мой лагерь. А в тот день, когда он бросил ей в лицо с безжалостной жестокостью подростка: «Врач никогда не должен показываться на людях с бакалейщицей», она в буквальном смысле рухнула на землю — у нее начался испугавший нас приступ эпилепсии.

Но она прощала все и получала от этого бесконечное наслаждение: как если бы находила в такой беззащитности последний источник для своего безоглядного самопожертвования. Лирическая проказа страстной любви извратила саму ее сущность. Я мог каждый день совершать нечто непоправимое, у нее был такой запас милосердия, что в конце концов она ухитрилась предавать забвению худшие мои пакости. И сумела украсть у меня радость при виде распада ее на молекулы, не позволяя себе никаких жалоб, обхватывая мне голову руками и гладя по волосам. Я был сбит с толку, словно оскорблял статую: сарказмы мои опадали один за другим, и мне оставалось лишь умолкнуть или ударить ее.

Поделиться с друзьями: