Горькая полынь. История одной картины
Шрифт:
— Утопите труп! В болото его!
Не чуя под собой ног, Этне бежала по зыбкой тропке меж топей. За ней гнались, и расстояние между нею и преследователями сокращалось с каждой секундой. Но вот вскрик за спиной вселил призрачную надежду — кто-то из иноземцев сорвался в трясину, забился, вопя о помощи и все быстрее погружаясь в вонючую жижу. Девушка прибавила прыти, однако и сама всякий шаг рисковала потерять второпях спасительную тропку гати.
— Стой! — орали за спиной.
В голове металась только одна мысль: «Значит, он мертв! Значит, Дайре мертв!»
Одно неверное движение — и она тоже полетела в болото. Будто целая толпа мертвецов, топь ухватила ее за ноги, поволокла вниз, сковывая ледяным холодом, сыто булькая и причавкивая. Этне легла грудью на поверхность и замерла:
Бешеный лай собак огласил болота, перекрывая людские голоса. Подобный самому солнечному лучу, меж деревьев мелькнул ярко-рыжий зверь.
Жижа подступила к плечам. Ждать спасения было неоткуда, и Этне подстерегала самая страшная смерть из всех, что она могла себе вообразить. «Не-е-е-ет!» — закричала она.
Чья-то рука ухватила ее за волосы, наматывая косу на запястье, и поволокла вверх, словно багор. От ужаса девушка не испытывала ни боли, ни холода. В облепившей тело грязной и мокрой одежде ее швырнули на кочку, и короткий свист был свидетельством конца событий. Собачий лай усилился, приближаясь.
Этне подняла глаза.
— Вставай, тебе надо идти.
Высокий человек в красно-синем одеянии наклонился к ней, протягивая руку. С его помощью беглянка поднялась на ноги и зябко сжалась.
— Наречешь его — Араун, — повелительно сказал незнакомец, не сводя с нее холодных светлых глаз на красивом, но совершенно бесстрастном лице, затем снял с запястья меховой напульсник и переодел на руку Этне. — Отдашь ему наруч Охотницы. Теперь иди. Быстрее! Еще быстрее!
Этне почти побежала, а когда спустя десяток шагов оглянулась, позади не было уже никого. Стих и собачий лай».
— Где ты прочитал это? — удивленно вглядываясь в лицо ученика, спросил Шеффре.
— Нигде. Эта история здесь, — Джен показала пальцем на свою голову. — Много лет назад я видел их всех как будто в тумане, но со временем они постепенно выходят ко мне навстречу. Когда мы с синьором Фиренце начали изучать историю Древнего Рима, я услышал у себя в голове то, что только что рассказал вам. Мне хочется записать все это на бумаге… Но не получается. Я пробовал, не получается.
Кантор покачал головой. Дженнаро угадала, о чем он подумал. А подумал он, конечно же, о том, что не могут такие сказки просто так, сами по себе, приходить в голову десятилетних сорванцов. Впрочем, она и сама знала об этом.
Тем временем карета выехала на дорогу меж холмов, окружавших Флоренцию подобно краям гигантской чаши.
Глава четырнадцатая В мире слепых одноглазый — царь
«И так же, как крест, он будет терзать твои плечи, отгоняя покой»… Кто знал, что это пророчество осуществится столь грязно и вероломно…
Дни слились в недели страшного хоровода, ураганом уносившего жизнь, где навсегда, одним рывком, кончилась юность. Будущее стало черным, угрожающе-непредсказуемым и бессмысленным. В памяти всплывали обрывки слов, движений, чувств, но не существовало более ничего связного и последовательного, как будто кошмарный сон не хотел выпускать жертву из липкой трясины.
В тот день, едва дурнота после побоев отступила, Эртемиза спохватилась и вскочила на ноги, лихорадочно вспоминая откровения многоопытной Ассанты в их монастырской ссылке. Ничего больше не заботило ее сейчас так, как этот вопрос. Пошатываясь, она спустилась в кухню, выждала, когда кухарка выйдет выплеснуть помои на двор, и стремительно забрала со стола лимон и нож. Никто не увидел ее и на обратном пути, а у себя в комнате Эртемиза насквозь промочила выдавленным соком обрывок льняной ткани. Кожу пальцев безжалостно щипало кислотой. Когда свернутый в мокрый комок и перетянутый бечевой обрывок она дрожащими руками неумело вталкивала в себя, жгучее пламя боли ожило и заполыхало сильнее, чем прежде. «Терпи!» — шептала она, давясь слезами и борясь с подступающим обмороком. Даже «альрауны» удрученно молчали вокруг, свидетели всех ее немых мучений.
А потом… Смутно помнила Эртемиза и крики мачехи, бросавшейся на нее с кулаками и кричавшей о позоре для семейства, и отца, который заперся от них в мастерской, и напуганные
взгляды братьев, не смевших подойти к ней, словно она была зачумлена, и прибежавшую со слезами покаяния Абру, лепечущую о том, что она так и не успела увидеть синьора Аурелио. Это все ее не касалось. Оскверненное тело не принадлежало ей — оно принадлежало какой-то презренной, жалкой девке, по ошибке, помимо воли, прикрученное к ней с самого рождения. Вся боль, которую приносили сейчас люди или собственное нутро, вызывала только злорадную солидарность. Если бы сейчас в нее начали швырять камнями, Эртемиза не стала бы уклоняться или протестовать. Этой боли было слишком мало, слишком мало. Боль должна быть такой, чтобы единственным избавлением от нее являлась смерть.Абра промыла и обмотала рану, причитая о том, что на юном красивом лице теперь навсегда останется шрам, кухарка принесла какое-то питье и заботливо подыскала камышовый стебелек, дабы хозяйке, глотая бульон, не тревожить искалеченную губу — Эртемизе были безразличны все их хлопоты. Отец так и не пришел в тот день, и она покорно легла в кровать, когда, уговорив ее поспать и задув лампаду, Абра и старая Бонфилия на цыпочках шмыгнули за дверь. Она и лежала так же, как сидела весь день, — с распахнутыми глазами, ни о чем не думая, ничего не видя и не зная, что с ее крыши до самого рассвета не уходил Алиссандро.
Врывались в память и фрагменты мучительной мозаики следующих дней. Отец никак не мог признать, что Аугусто взял ее силой: он понимал, что дочь не лжет, и свидетельством тому — изуродованное во время борьбы лицо, разодранная одежда и невменяемость, из которой она почти не выходила, сутки напролет сидя с абсолютно сухими и пустыми глазами. Но признать изнасилование — это признать собственный чудовищный просчет, а глядя на картину, Горацио и подавно чуть не взвыл, поскольку она неприкрыто гласила: «Ты сам, отец, толкнул меня в руки этого негодяя!» Ему было до слез жалко несчастное дитя, и в смятенной, полной сомнений уязвимости своей художник пытался закрыться щитом молчания. Зато Роберта поддержала его зыбкую тактику, твердя, как заведенная: «Девчонка сама виновата во всем, ты же знаешь, как она себя ведет! Ничего, Горацио, — отряхнется и дальше побежит! L'erba cattiva non muore mai! [17] Еще натерпимся мы от нее, помяни мое слово! Теперь-то ей терять уже нечего»…
17
«Дурная трава (сорняк) никогда не вянет!» (итал. поговорка)
После такого мессер Ломи был уже почти убежден в своем решении и хотел было послать слугу за Тацци, чтобы требовать у того женитьбы на дочери, как тут выяснилось, что Сандро исчез и никто его не видел с самого утра. Вместо слуги поехал старший, семнадцатилетний, сын Горацио.
Вздрогнула и очнулась Эртемиза, лишь когда в раскрытые окна ее мансарды донесся топот конских копыт, ржание лошадей и встревоженные голоса дворни. В комнату к ней вбежала Абра:
— Что делается, мона Миза! Что делается! Там приехали с полиции, ищут Сандро. Ох, натворил он чего-то, чует сердце!
Сердце Эртемизы чуяло то же самое, и девушки прилипли к подоконнику, выглядывая сверху нежданных гостей. Один из стражников говорил с вышедшим к ним навстречу синьором Ломи, рядом с ними крутились младшие братья.
— Я разузнаю! — пообещала Абра и метнулась за дверь.
Вести были плохие: нынче после полудня Алиссандро выследил в городе Аугусто Тацци, разгуливавшего с кем-то из своих дружков, и набросился на них в присутствии множества очевидцев. Дружок спасся бегством, криком призывая полицию, а Тацци отделался не так легко и был крепко поколочен увесистыми кулаками парня, который не остановился бы и сломав ему челюсть и нос, кабы бы не подоспевшие стражи. Только тогда Сандро пинком под зад столкнул избитого художника в пыль канавы и скрылся в переулках. Аугусто, конечно же, его узнал, так что теперь слугу объявили в розыск. Горацио Ломи было велено сообщить о его возвращении полицейским, однако отец ничего не ответил, только посуровел и еще сильнее нахмурил брови.