Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Город мелодичных колокольчиков
Шрифт:

Неожиданно Джамбаз приподнял голову, и радостное ржание огласило конюшню. Словно не веря своим затуманившимся глазам, конь тянулся к Саакадзе, оттопырив губы. Испытывая бесконечную нежность, Саакадзе склонился к боевому другу, и тот не сводил страдальческого взора с побледневшего лица покорителя пространств.

Что хотел напомнить своему хозяину старый Джамбаз? Может, славные битвы, где они сливались в едином желании уничтожить врага? Или те поля брани, по которым мчались они подобно смерчу, обгоняя время, обгоняя судьбу. Или те часы торжества, когда Моурави, заглушая стоны, вопли, мольбу и ликующие всплески тысяч голосов, провозглашал: «Победа, друзья! Да живет Картли!», а Джамбаз громким ржанием оповещал горы и долины о беспощадном мече Великого Моурави? Или же

силился напомнить те дни, когда, обуреваемый сомнениями, скакал Моурави через леса и ущелья, и он, Джамбаз, слушал громкий стук могучего сердца первого обязанного перед родиной? Или жаждал напомнить, как победоносно возвращались они из покоренных стран и он, неразлучный друг покорителя, разукрашенный парчой, бархатом и перьями, с драгоценным ожерельем на упругой шее, звенел золотыми браслетами, выбивая золотистые искры из-под смертоносных копыт, и угрожающе нес на своей спине опирающегося на тяжелый меч Непобедимого? Или припомнился ему тот страшный час, когда Моурави, спрыгнув с седла, под которым гнулась одряхлевшая спина коня, грустно сказал: «Вот, „барсы“ мои, в последний раз я утруждаю Джамбаза. Пора ему отдохнуть от бурь и волнений… Не печалься же, мой боевой друг, я стал слишком тяжел для тебя, но я возьму у тебя твоего сына, Джамбаза второго, а тебе поручаю моего сына Иорама Саакадзе…»

Прижав к своей могучей груди взмокшую голову Джамбаза, Саакадзе шептал:

— Я все помню, мой верный Джамбаз. Не печалься, друг, не таков Георгий Саакадзе, чтобы забыть то, что пережито с тобой!

Джамбаз последним усилием поднял голову, взглянул в глаза своему кумиру, лизнул щеку, благодарно вздохнул и упал к ногам Саакадзе.

Став на колено, Непобедимый, побежденный печалью, прикрыл померкшие глаза боевого друга…

Где-то высились крепостные стены Багдада, башни Кандахара. Эхо еще повторяло раскаты воинских труб… Здесь нетронутая вода отражала рассеянный свет стамбульского утра… и Саакадзе безотчетно стал следить за соломинкой, плавающей в бочонке.

Хоронили Джамбаза в саду — там, где маленькую площадку окаймляют стройные кипарисы, там, где на зеленых ветвях жасмина любят распевать свои песни пестрокрылые птички, там, где на каменной скамье часто сидит Георгий Саакадзе, погруженный в свои большие думы.

На краю вырытой ямы разостлали красный суконный чепрак с нашитыми серебряными узорчатыми бляхами, надевавшийся на Джамбаза в особых случаях, положили тут же и серебряные стремена.

Скрестив на груди руки и сжав губы, Русудан сосредоточенно следила, как Джамбаза, завернутого в парадный чепрак, «барсы» осторожно стали опускать в обложенную кирпичом яму. Сурово кинул Саакадзе вслед навсегда скрывшемуся коню серебряные стремена, и они глухо звякнули внизу. Грузины начали сбрасывать землю. Русудан чудилось, что каждая горсть земли тяжело придавливала прошлое. Вместе с боевым Джамбазом что-то ушло, оборвалось… А настоящее? Оно было покрыто мраком неизвестности. Русудан суеверно перекрестилась:

— Приведите молодого Джамбаза, пусть он почувствует тут, что по законам земли становится продолжателем славных дел своего отца. Пусть знает, что верность в бою и в испытании — лучшее качество в человеке и коне.

Но приведенный Джамбаз, взглянув на яму, неистово заржал. Из-под копыт его полетели комья земли. Грива разметалась — и вдруг, рванувшись, он понесся по саду, ломая ветви, топча цветы, пугая птиц. Долго-долго слышалось где-то вдали его протестующее ржание.

Осыпав холм зелеными листьями, собравшиеся примолкли — знали: прозвучит еще последнее слово. И Саакадзе заговорил:

— Я виноват перед тобою, мой верный Джамбаз, я похоронил тебя не в родной стране, где весной журчат молодые ручьи, просыпаются долины, бело-розовым цветом пламенеют сады, где зимою, надевая белые бурки, удовлетворенно отдыхают горы, где друг спешит к другу, а враг бежит от врага… где хлеб посыпают солью, а раны смазывают бальзамом и где меч и дела прославляют человека, а кровь и слезы позорят. А похоронил я тебя на чужой земле, где враг притворяется другом, а друг устрашается признаться

в дружбе, где раны посыпают солью, а хлеб орошают слезами, где даже жаркое солнце излучает холод, где мягкая земля подобна каменной глыбе, где дружба измеряется монетами, а монеты имеют свойство перевоплощаться в змей, гиен и кротких ягнят. Я виноват перед тобою, Джамбаз, ибо прикрыл твои глаза раньше, чем ты увидел победу нашу, к которой ты устремлял свой бег… Я понял твой последний взгляд. Увы, мой Джамбаз, ты прав, я не знаю, какой дорогой вернусь на родину.

«Прав наш Георгий, — подумал Матарс. — Странно: вот солнце, а меня дрожь пробирает. Даже Гиви съежился, а Димитрий напрасно отходит в тень, будто от лучей, — борется с печалью».

— Георгий, — негромко позвала Русудан, — может, пойдем?

— Еще такое мое слово… Если не всем суждено, то… тот, кто первым вернется в Картли, пусть закажет ваятелям памятник моему Джамбазу. В черной бронзе пусть они воссоздадут прообраз молодого Джамбаза первого… Ты, Дато, на пергаменте изобрази второго Джамбаза, он такой же, каким был некогда его отец… Рисунок передай Русудан… А на гранитных плитах пусть амкары воспроизведут драгоценности и бронзируют их, на вздыбленного Джамбаза возложат бронзовое седло и прикрепят к нему мой меч… А слова выбьют такие:

«Золото топтал мой Джамбаз! Славу он нес на острие моего меча! Он скакал по дорогам судьбы, а было их три!»

— Госпожа Хорешани, надо молебен о благополучии нашего дома отслужить, — упрашивала Дареджан. — Нехорошо вспоминать бога только когда нужен. В день ангела и в праздники бог внимание к себе любит. И в будни об этом надо помнить, иначе обидится и тоже сделает вид, что о нас забыл… Вот Джамбаз погиб…

— Права ты, Дареджан, бог слишком часто притворяется, что не замечает нас.

И Матарс направился в греческую церковь заказать молебен.

В мозаичном дворце засуетились, надевали одежду попроще, чтобы умилостивить святую деву смирением. Женщины, накинув покрывала, шли пешком. Неподалеку, на скромно оседланных конях, ехали мужчины.

Вот и Фанар, скоро церковь.

Навстречу плыл колокольный звон…

Меркушка насторожился: уж не в эту ли церковь направил его священник? Да тут и впрямь медь на четыре голоса! И пятидесятник, приняв вид паломника, зашагал в ту сторону, откуда доносился звон колоколов.

А раньше того было так.

Во двор валашского господаря, куда на постой ввели посольство, явился пристав — эфенди, черный, как остывший уголь, и подвижной, как огонь.

Надобен он посольскому делу, потому и поспешил Семен Яковлев помочь эфенди развязать язык: преподнес ему богатый подарок — соболий мех.

Эфенди язык развязал, охотно поведал: каков верховный везир, как влияет он на султана, кто его друзья и самые близкие люди; каковы другие паши и диванбеки, угождающие султану, от кого будет зависеть, чтобы Мурад поскорее закрепил военный союз Турецкой империи с Московским царством, с кем для того полезнее держать особенную дружбу и с кем быть в ссылке.

Одной рукой касаясь лба и сердца в знак благодарности, а другой прижимая соболий мех к груди, эфенди вышел.

Тут же вошел Петр Евдокимов; морщась, держась за бок, кинул злой взор на померанцы и смокву, внесенные слугами эфенди, на двенадцать кубков стеклянных, на изюм и сахар, на все, чем ублажал их, послов, на первых порах верховный, везир. Взялся было за лапу барана, а есть не стал: не до яств — грыжа самого заела.

— А пошто не лежишь, живот мучишь?

— Нечистый дух глумится — кажется въявь в пустой горнице.

— Труда нет, сторона басурманская.

— Мутит! Испить бы толченой крапивы в молоке.

— Прочнее траву пить в вине… в конюшне.

— Пил. Опосля как в конюшню вшел — ажно-де на лошади сидит нечистый дух чернецом и тую лошадь разломил.

— Оторопел?

— Махнул обратью и сотворил молитву.

— А дух-то нечистый?

— Из конюшни побежал на передний двор к сеням, а в которую хоромину вошел, того не видел.

— А рожею нечистый с кем схож?

— С Меркушкой.

Поделиться с друзьями: