Город у эшафота. За что и как казнили в Петербурге
Шрифт:
Тут положительно поднялось целое море возбужденных голосов, требовавших помилования Михайлова. Многие поворачивали головы в сторону Загородного проспекта, как бы ожидая появления царского гонца с вестью о помиловании. Многие грозили кулаками в сторону виселицы, кричали что-то угрожающее, и по поднявшемуся в толпе движению можно было думать, что с минуты на минуту она бросится на нас и разнесет всех и все…
Однако ничего подобного не случилось.
Энергичными мерами казаков и полиции несколько десятков бросившихся вперед горлодеров были моментально оттеснены назад, а толпа, видя решительные действия начальства и суровые,
А действительно, это двукратное падение Михайлова произвело на всех самое тяжелое, удручающее впечатление, которого не избегли и мы, активные зрители этого происшествия…
Прошло с того момента более тридцати лет, а я до сих пор слышу грохот падения грузного тела Михайлова и вижу мертвую массу его, бесформенною кучей лежащую на высоком помосте!..
Однако откуда-то была принесена новая, третья по счету, веревка совершенно растерявшимися палачами (ведь они тоже люди!..).
На этот раз она оказалась более прочной, так как, когда безжизненное тело Михайлова было с большими усилиями внесено несколькими арестантами на лестницу и после долгой возни голова его всунута в новую петлю, то на этот раз веревка не оборвалась, и тело повисло над помостом на натянувшейся, как струна, веревке при общем гуле стихавшего, как бушующее море, народа.
Тем временем Желябов и Кибальчич продолжали безмолвно стоять в ожидании своей участи, каждый под предназначенной ему петлей. Что они переиспытали в эти мгновения, показавшиеся им, вероятно, вечностью, не берусь сказать, но, очевидно, их самочувствие было ужасно!..
Правда, что все описанное произошло быстро, в течение нескольких минут, но не приведи Бог кому-либо пережить этакие минуты в положении Желябова и Кибальчича!..
С ними, впрочем, справились живо.
Да и толпа значительно потеряла уже интерес к этому зрелищу после того подъема нервов, который ей дало двукратное падение Михайлова.
Когда наконец под ужасной перекладиной виселицы тихо закачалось пять тел казненных цареубийц, толпа медленно стала уходить с площади, продолжая взволнованно обсуждать все случившееся. Тем временем на помост взошел врач, констатировал смерть каждого из казненных, после чего их по очереди сняли с петель и положили в приготовленные гробы, которые были быстро закрыты, поставлены на ожидавшие платформы ломовых и отвезены на какое-то кладбище…
А палачи, пользуясь людскою глупостью, бойко торговали снятыми с виселицы веревками, которых, на их счастье, на этот раз оказалось так много!..»
В петербургской литературе о казнях написанный Андреевым «Рассказ о семи повешенных» занимает особенное место. Созданный весной 1908 года, он произвел сильнейшее впечатление на читателей, неоднократно перепечатывался, экранизировался и ставился на сцене. Цитируемый фрагмент — непосредственно о казни.
«Поезд остановился.
Тут наступил сон. Не то чтобы было очень страшно, а призрачно, беспамятно и как-то чуждо: сам грезящий оставался в стороне, а только призрак его бестелесно двигался, говорил беззвучно, страдал без страдания. Во сне выходили из вагона, разбивались на пары, нюхали особенно свежий,
лесной, весенний воздух. Во сне тупо и бессильно сопротивлялся Янсон, и молча выволакивали его из вагона.Спустились со ступенек.
— Разве пешком? — спросил кто-то почти весело.
— Тут недалеко, — ответил другой кто-то также весело.
Потом большой, черной, молчаливой толпою шли среди леса по плохо укатанной, мокрой и мягкой весенней дороге. Из леса, от снега перло свежим, крепким воздухом; нога скользила, иногда проваливалась в снег, и руки невольно хватались за товарища; и, громко дыша, трудно, по цельному снегу двигались по бокам конвойные. Чей-то голос сердито сказал:
— Дороги не могли прочистить. Кувыркайся тут в снегу.
Кто-то виновато оправдывался:
— Чистили, ваше благородие. Ростепель только, ничего не поделаешь.
Сознание возвращалось, но неполно, отрывками, странными кусочками. То вдруг мысль деловито подтверждала: Действительно, не могли дороги прочистить».
То снова угасало все, и оставалось одно только обоняние: нестерпимо яркий запах воздуха, леса, тающего снега; то необыкновенно ясно становилось все: и лес, и ночь, и дорога, и то, что их сейчас, сию минуту повесят.
Обрывками мелькал сдержанный, шепотом, разговор:
— Скоро четыре.
— Говорил: рано выезжаем.
— Светает в пять.
— Ну да, в пять. Вот и нужно было…
В темноте, на полянке, остановились. В некотором отдалении, за редкими, прозрачными по-зимнему деревьями, молчаливо двигались два фонарика: там стояли виселицы.
— Калошу потерял, — казал Сергей Головин.
— Ну? — не понял Вернер.
— Калошу потерял. Холодно.
— А где Василий?
— Не знаю. Вон стоит.
Темный и неподвижный стоял Василий.
— А где Муся?
— Я здесь. Это ты, Вернер?
Начали оглядываться, избегая смотреть в ту сторону, где молчаливо и страшно понятно продолжали двигаться фонарики. Налево обнаженный лес как будто редел, проглядывало что-то большое, белое, плоское. И оттуда шел влажный ветер.
— Море, — сказал Сергей Головин, внюхиваясь и ловя ртом воздух. — Там море.
Муся звучно отозвалась:
— Мою любовь, широкую, как море!
— Ты что, Муся?
— Мою любовь, широкую, как море, вместить не могут жизни берега.
— Мою любовь, широкую, как море, — подчиняясь звуку голоса и словам, повторил задумчиво Сергей.
— Мою любовь, широкую, как море… — повторил Вернер и вдруг весело удивился: — Муська! Как ты еще молода!
Вдруг близко, у самого уха Вернера, послышался горячий, задыхающийся шепот Цыганка:
— Барин, а, барин. Лес-то, а? Господи, что же это! А там это что, где фонарики, вешалка, что ли? Что же это, а?
Вернер взглянул: Цыганок маялся предсмертным томлением.
— Надо проститься… — сказала Таня Ковальчук.
— Погоди, еще приговор будут читать, — ответил Вернер. — А где Янсон?
Янсон лежал на снегу, и возле него с чем-то возились. Вдруг остро запахло нашатырным спиртом.
— Ну что там, доктор? Вы скоро? — спросил кто-то нетерпеливо.
— Ничего, простой обморок. Потрите ему уши снегом. Он уже отходит, можно читать.
Свет потайного фонарика упал на бумагу и белые без перчаток руки. И то и другое немного дрожало; дрожал и голос:
— Господа, может быть, приговора не читать, ведь вы его знаете? Как вы?