Город
Шрифт:
Вблизи я разглядел у овчарки на спине коробку, пристегнутую к холщовой сбруе. Из коробки торчала палка. Я огляделся: такие прилады на спинах были у всех собак.
Овчарка не смотрела на нас. Ей хотелось одного — добраться до ближайших деревьев, где, наверное, безопасно, тихо и можно спокойно умереть. Из двух пулевых отверстий в ляжке сочилась кровь, а одна пуля, должно быть, попала в живот, потому что за собакой по снегу тянулось что-то влажное и скрученное — кишки, которым не полагается быть на свету. Собака задыхалась, длинный розовый язык свисал на сторону, а под черными губами обнажились желтые клыки.
— Это мины, — сказал Коля. — Собак натаскивают искать еду под танками, а потом морят голодом. И выпускают перед «панцерами». Ба-бах.
Только не бабахнула
— Дай нож, — сказал Коля.
— Осторожней.
— Нож давай.
Я вытащил трофейный нож и передал Коле. Овчарка ползла к лесу, но силы уже изменяли ей. Коля подошел, и она замерла на месте — будто решила, что уже доползла. Она лежала на кровавом снегу и смотрела на Колю усталыми карими глазами. Деревянный стержень торчал из коробки у нее на спине, как мачта. Хрупкий, не толще барабанной палочки.
— Хорошая псина, — сказал Коля, опускаясь рядом на колени. Левую руку он положил собаке на холку — придержать. — Ты моя хорошая псина.
И перерезал ей глотку одним быстрым движением. Собака содрогнулась, из горла, паря в морозном воздухе, хлынула кровь. Коля мягко опустил собачью голову на снег, псина еще немного подергалась, перебирая лапами, точно щенок во сне, и умерла.
Мы немного помолчали — последние почести мертвой собаке. Коля вытер лезвие ножа о снег, потом о рукав шинели и отдал мне.
— Потеряли сорок минут, — сказал он. — Пошли быстрей.
13
Мы двинулись по березняку, что называется, ускоренным маршем — рельсы слева, солнце быстро клонится к закату. После росчисти с мертвыми собаками Коля не разговаривал. Оно и понятно — он переживал, что осталось мало времени, не подрассчитал нашу скорость по снегу, а тут еще и собаки. Во Мгу до темноты не успеем. Сейчас мороз был страшнее немцев, а холодало уже изрядно. Мы замерзнем, если не найдем ночлега.
После сержанта и его расчета людей мы не видели, а к заброшенным станциям, попадавшимся на пути, близко не подходили. У одного полустанка мы за двести метров увидели опрокинутую статую Ленина, а на бетонной станционной стене черным было намалевано: «STALIN IST ТОТ! RUSSIAND IST ТОТ! SIE SIND ТОТ!» [6] .
6
Сталин сдох! Россия сдохла! Они сдохли! (нем.)
К трем часам дня солнце скрылось за холмами на западе, и мрачные серые тучи над нами вспыхнули оранжевым. Я услышал вой авиамоторов и поднял голову: четыре «мессера» шли на Ленинград — так высоко, что казались безобиднее плодовых мушек. Какие дома они уничтожат? Собьют ли их наши зенитчики или истребители? Отсюда все это казалось мне чудесной абстракцией, чьей-то чужой войной. Сбросят бомбы — так не на меня же. Поймав себя на такой мысли, я осекся. Становлюсь эгоистичным мерзавцем.
Мы шли мимо какой-то Березовки. Такое название я слышал еще в сентябре, когда у этой деревни красная армия вступила в бой с силами вермахта. По сообщениям газет, наши дрались очень доблестно, применяли верную тактику и даже перехитрили немцев. Гитлер, следивший за ходом боя из своей ставки в Берлине, якобы пришел в сильнейшее раздражение. Но газеты в Ленинграде читать умели все. Советские войска всегда «продолжали вести упорные бои с противником», которого неизменно «сокрушала ярость нашего сопротивления». Эти фразы были обязательны. Главная информация приводилась, как правило, в конце, затиснутая в последний абзац. Если наши «отходили для пополнения
сил на заранее подготовленные позиции», это значило, что мы проиграли бой; если мы «жертвовали собой, отражая натиск иноземных захватчиков в ходе тяжелых оборонительных боев», это значило, что всех перебили.Под Березовкой и произошла такая бойня. В газетах писали, что деревня была знаменита своей церковью, выстроенной по приказу самого Петра, а также мостом, на котором Пушкин вызвал на дуэль соперника. А сейчас этих достопримечательностей нет. И самой Березовки не осталось. Стоят в снегу остатки закопченных стен — а так и не видно, что когда-то здесь была деревня.
— Вот дурачье, — сказал Коля, когда мы огибали сожженные руины. О ком это он? Я посмотрел на Колю. — Да немцы, — пояснил тот. — Думают, раз они построили лучшую военную машину, у них так здорово все получается. Но загляни в учебник истории, почитай книжки: все лучшие завоеватели всегда оставляли врагам выход. Можно было драться с Чингисханом и подставлять головы под его топоры — или покориться и платить ему дань. Простой же выбор. А с немцами не так: можно драться с ними и погибать — или сдаться им и все равно погибнуть. Они могли бы натравить одну половину страны на другую, но тонкости недостает. Русского сознания они не понимают, им бы только жечь.
В Колиных словах звучала некая правда, но мне казалось, что фашистам неинтересно вторгаться к нам тонко. Они не хотели понимать ничье сознание — по крайней мере, низших рас. Ведь русские — дворняги, полукровки, их породили орды викингов и гуннов, их насиловали бессчетные поколения обров и хазар, кипчаков и печенегов, монголов и шведов, их разлагали и заражали цыгане, евреи и забредавшие в эти края турки. Мы — дети тысяч проигранных битв, тяжесть поражений давит нас гнетом. Мы не достойны жить дальше. Немцы усвоили урок Дарвина и пересмешников: жизнь должна приспособиться — либо вымереть. Вот они к суровой реальности приспособились; а мы, вечно пьяные ублюдки русских степей, — нет. Мы обречены, а немцы исполняют свое предназначение в эволюции человечества.
Но всего этого я говорить не стал. Я только ответил:
— Но французам же они лазейку дали.
— Все французы, у которых кишка была не тонка, перемерли по пути из Москвы домой в тысяча восемьсот двенадцатом. Думаешь, шучу? Слушай, сто тридцать лет назад у них была лучшая армия на свете. А сейчас они — бордель Европы, сидят и клиентов ждут. Я неправ? Что с ними стало-то? Бородино, Лейпциг, Ватерлоо. Подумай только. Из их клеток вымыло все мужество. Их маленький гений Наполеон кастрировал весь народ.
— Уже темнеет.
Коля взглянул на небо и кивнул:
— Если не успеем, выкопаем землянку и до утра продержимся.
Он шел быстрее, ускоряя наш и без того не прогулочный шаг. А я понимал, что скоро сломаюсь. Вчерашний суп остался лишь изумительным воспоминанием. Пайковый хлеб, подаренный сержантом, мы съели еще утром. Каждый шаг давался мне с трудом, словно ботинки стали свинцовыми.
Уже так похолодало, что сводило зубы: дешевые металлические пломбы от мороза сжимались. И пальцы в толстых вязаных варежках немели, поэтому я сунул руки в глубокие шинельные карманы. Кончика носа я тоже не чувствовал. Ничего так себе шуточка — всю жизнь хотел себе нос поменьше, а еще несколько часов в этом лесу, и носа у меня не останется вообще.
— А мы будем копать землянку? Чем, интересно? Ты лопату взял?
— Ну руки же у тебя не отсохли. И нож есть.
— Нам надо куда-нибудь под крышу.
Коля театрально оглядел темнеющие леса, будто в каком-нибудь пне сейчас откроется дверь.
— Нету здесь никакой крыши, — сказал он. — Но ты же теперь боец, я тебя призвал в строй, а бойцы спят там, где глаза сомкнут.
— Это очень красиво. Но нам надо под крышу.
Он уперся рукой мне в грудь, и я было решил, что он на меня разозлился, раз я упорно не желаю ночевать на морозе. Однако он меня не упрекал — он меня придерживал. Подбородком он мотнул в сторону подъездной грунтовки, бежавшей параллельно рельсам. В паре сотен метров, в сгущавшихся тенях, но все равно на виду, спиной к нам, стоял советский солдат с винтовкой на плече.