Город
Шрифт:
А сейчас поистине наступила та, последняя минута, когда еще можно было сделать выбор, решить: сказать или не сказать: «Почему именно я? Зачем мучить меня? Почему вы не оставите меня в покое? Почему я должен решать – прав ли я и ваш муж просто жаждет крови вашего любовника, или прав Рэтлиф и вашему мужу плевать и на вас, и на свою честь, а нужен ему только банк де Спейна», – а городская площадь лежала пустынная, под четырьмя одинаковыми циферблатами часов на здании суда, показывавших без десяти десять, – на север и на юг, на восток и на запад, – совсем опустевшая, только тени молодой листвы, отброшенные светом фонарей, выгрызали мостовую, словно оставляя на камнях следы мелких зубов, и все лавки заперты, везде тишина, только вдали еще виднеются последние посетители кино, расходящиеся с последнего сеанса. Лучше бы она сама додумалась, чтобы мне не надо было говорить
И тут, разумеется, появился Отис Харкер.
– Добрый вечер, мистер Стивенс, – сказал он. – А я увидал вашу машину и понадеялся, вдруг это подъехали бандиты, грабить банк или почту, все-таки хоть маленькое развлечение.
– Оказывается, это всего-навсего обыкновенный юрист, – сказал я, – а от юристов развлечения не жди, от них одно горе, верно?
– Ну, я бы не совсем так сказал, – сказал он. – Во всяком случае, юристы, как видно, спать не собираются, так что если вы тут еще побудете, я проберусь потихоньку к себе, в участок, да прилягу на минутку, а вы тут последите за меня, как стрелки на часах ходят… – А сам на меня смотрит. Нет: не просто смотрит на меня: он меня изучает с почтением, как приличествует каждому «воспитанному» жителю Миссисипи, но скорее к моей седой голове, чем к моему сану, смотрит на меня не как на свое начальство: не то чтобы подобострастно, не то чтобы нагловато, а просто выжидая, рассчитывая.
– Если только…
– Ну, договаривайте же, – сказал я.
– Если только мистер Флем Сноупс и мистер Манфред де Спейн не побегут сейчас по площади, а старый Билл Уорнер – за ними, с револьвером.
– Доброй ночи, – сказал я, – может быть, мы сегодня больше не увидимся.
– Доброй ночи, – сказал он. – Я тут буду поблизости. Наверно, и не засну. Не хотелось бы, чтобы самому мистеру Баку пришлось вылазить из постели и ехать сюда, а я бы тут спал.
Видали? Ничего не поделаешь! И Отис Харкер туда же; ему платят деньги, чтобы он по ночам не спал, и, следовательно, днем он должен высыпаться у себя дома. Но, конечно, такого случая он не пропустит: он сам видел, как старик Уорнер в четыре утра проехал по площади к дому Флема Сноупса. Да, ничего не поделаешь: весь город официально говорит устами своего ночного полисмена; вся округа высказывается устами одного из своих мелких шутов: восемнадцать лет назад, когда Манфред де Спейн думал, что просто делит ложе с какой-то доступной сельской Лилит, он, в сущности, уже создавал настоящий озорной фольклор.
Но мне оставалось еще десять минут, а Отису нужно около получаса, чтобы «пройти дозором» вокруг хлопкоочистительной фабрики, компрессора и прилегающих зданий, и вернуться на площадь. Теперь я вспоминаю, что услышал запах сигарет, даже прежде чем повернул ручку двери, которую считал незапертой: ведь я сам специально вернулся и отпер дверь, и, все еще пытаясь повернуть ручку, я вдыхал запах табака, когда задвижка щелкнула изнутри, дверь распахнулась, и я увидел ее, на темном фоне комнаты, в смутном, слабом свете. Но я сразу разглядел ее волосы, понял, что она побывала в парикмахерской, хотя, по словам Мэгги, она ни разу туда не ходила; волосы у нее были, конечно, не подстрижены, даже не завиты, но что-то там с ними сделали, не знаю что, одно было ясно: что она побывала в парикмахерской.
– Хорошо, что вы заперли двери, – сказал я, – и свет зажигать не стоит. Только мне кажется, что Отис Харкер уже…
– Неважно, – сказала она. Тогда я закрыл дверь, запер на ключ и зажег настольную лампу. – Можете зажечь хоть все лампы, – сказала она, – я не собиралась прятаться, просто не хотелось ни с кем разговаривать.
– Понимаю, – сказал я и сел за стол. До моего прихода она сидела в кресле для клиентов, без света, и курила; сигарета еще тлела в пепельнице, рядом с двумя окурками. Теперь она снова опустилась в это кресло у стола, и свет падал на нее сверху вниз, от плеча, освещая больше всего руки, лежавшие очень спокойно на коленях, на сумочке. Но ее волосы я хорошо видел – ни следа косметики на губах, на ногтях, только по волосам видно, что она побывала в парикмахерской. – Вы были в парикмахерской, – сказал я.
– Да, – сказала она, – там я встретила Чика.
– Нет, только не там, – сказал я и тут же хотел остановить себя, – только не там, где вода и мыло неразлучны, нерасторжимы. –
Я все пытался остановить себя. – Ему еще несколько лет не хватает. – И тут я остановился. – Ну, хорошо, – сказал я. – Расскажите мне все. Что он мог отвезти вчера вашей матушке, чтобы старый Билл после этого в два часа ночи помчался в город?– Вот ваша трубка, – сказала она. Трубки стояли в медной чашке рядом с табаком. – Целых три? А я ни разу не видела, как вы курите. Когда вы их курите?
– Это неважно, – сказал я. – Что же он туда отвез?
– Завещание, – сказала она.
– Нет, нет, – сказал я, – про завещание я знаю; мне Рэтлиф рассказал. А я спрашиваю, что отвез Флем вашей матушке вчера утром?
– Я ведь вам уже сказала – завещание.
– Завещание? – сказал я.
– Ну, ее дарственную. По ней все, что Линда получит в наследство от меня, переходит к ее от… к нему. – А я все сидел, и она сидела, напротив меня, за столом, и настольная лампа освещала нас снизу, так что мы, в сущности, хорошо видели только руки: мои – на столе, и ее руки, затихшие, на коленях, на сумочке, словно два сонных существа, и голос ее тоже как будто уснул, оттого и не было ни тоски, ни тревоги, ни обиды тут, в маленьком моем, тихом и бедном мавзолее человеческих страстей, огражденном от всего, огражденном даже от случайного усердия Отиса Харкера при выполнении внушенного ему долга, за что он и получал жалованье, потому что знал – дело касается меня.
– Да, завещание. Она сама придумала. Без всякого принуждения. Понимаете, она верит, что это ее мысль, ее желание, что она сама захотела, сама все сделала. Никто ее не разубедит. Да никто и не станет, никто! Вот почему я вам послала записку.
– Вы должны все рассказать мне, – сказал я. – Все.
– Это… все эти колледжи. Когда вы ей внушили, что она хочет уехать, вырваться отсюда, и про все эти колледжи, что тут можно выбирать, – раньше она про них ничего не знала, – и что вполне естественно для молодой девушки – для молодежи, стремиться туда, в такой колледж, а до того она даже ничего не знала про них и, конечно, не подозревала, что ей туда хочется. Как будто для того, чтобы туда поступить, достаточно выбрать, какой больше понравится, и поехать, особенно когда я сказала «да». А потом ее отец – он сказал – «нет».
Получилось так, будто она никогда не знала слова «нет», впервые услышала «нет». Вышла… ссора. Не люблю ссор. Не надо ссориться. Никаких ссор не надо, когда хочешь взять свое. Просто надо взять и все. Но она-то этого не знала, понимаете? Может быть, еще не успела узнать, ведь ей всего семнадцать. Да вы сами все понимаете. А может, дело не в том. Может быть, она слишком много знала. Может быть, она даже тогда уже знала, чувствовала, что он ее победил. Она сказала: «А я поеду! Поеду! Ты не можешь мне помешать! К черту твои деньги: если мама не даст, дедушка даст или мистер Стивенс (да, да, так она и сказала) даст». А он сидит молча – мы еще не встали из-за стола; только Линда стояла, а он сидит и говорит: «Правильно. Помешать я не могу». И тут она сказала: «Ну, пожалуйста!» Да, она знала, что он ее победил, и он тоже знал. Он сказал: «Нет. Я хочу, чтобы ты осталась дома и поступила в пансион».
Вот и все. То есть… ничего. Больше ничего. Понимаете, ребенок, – во всяком случае, девочка, – не может по-настоящему возненавидеть своего отца, пусть даже ей кажется, что она его ненавидит или должна ненавидеть, хочет ненавидеть, потому что от нее этого все ждут, потому что так будет интересней, это так романтично…
– Да, – сказал я, – а девушкам, женщинам романтика ни к чему, их интересуют одни факты. О да, не только вы мне это говорили, и Рэтлиф говорил, причем чуть ли не в тот же день.
– И Владимир тоже? – сказала она.
– Да нет, Рэтлиф, – сказал я. Потом сказал: – Погодите! – Потом сказал: – Владимир? Вы говорите – Владимир? В.К. Неужели его зовут Владимир?
И тут она совсем затихла, даже руки на коленях, похожие на сонные существа, дышавшие своей особой жизнью, теперь совсем стихли.
– Я не хотела выдавать его, – сказала она.
– Да, – сказал я. – Понимаю: никто на свете не знает, что его зовут Владимир, разве человек по имени Владимир посмеет надеяться, что сможет заработать на жизнь, продавая швейные машины или еще что-нибудь в нашем деревенском штате Миссисипи? Но вам он все рассказал: открыл тайну, которую скрывал, как скрывают незаконное рождение или безумие в семье. Почему? Нет, не отвечайте. Разве я не знаю, почему он вам все рассказал? Разве сам я не вдохнул однажды одуряющий запах того же напитка? Ну, рассказывайте. Я не выдам. Владимир К. Что значит К.?