Города и годы. Братья
Шрифт:
И Сергей Львович постучал папироской по ногтю большого пальца.
Петербург готовился к встрече высокого гостя.
Высокий гость, собираясь вступить в столицу, задержался в летних императорских резиденциях. Но гонцы и скороходы уже подходили к столичным заставам, чтобы проверить, готова ли столица принять и чествовать гостя. Гонцы и скороходы редко возвращались от застав в летние резиденции, потому что Петербург — город императорских традиций — нельзя застать врасплох и потому что столица всегда знала толк в обращении
Петербург готовился к встрече высокого гостя.
Благородные институты — Смольный и Ксеньинский — искушенные в приёмах высоких и высочайших особ, некогда гордые своим прошлым, а теперь уверенные в будущем, с честью возглавляли трепетные заботы и неусыпные труды столицы. Надо было расцветить весь город. Надо было украсить въезд. Соорудить триумфальные арки. Возвести помосты, расставить почетные караулы, выкинуть штандарты и заслуженные знамена.
Чтобы из каждого окна — флаги! С каждой крыши — фейерверк! Из-за каждого угла — цветы!
Ах, из колючей проволоки режется прекрасный серпантин! А из его упругих лент вывязываются легчайшие банты в петличках режиссеров. И разве точёные снаряды, заряженные картечью, не разлетятся пёстрым и весёлым конфетти? А толстые, набитые мокрым песком мешки ужели неудобны для сооружения киосков? Когда-то хлопали в таких киосках пробки выдержанного сек'а, но чем же хуже пробок воющий треск хорошо смазанного пулемета?
Благородный Смольный плёл и резал колючий серпантин, и благородный Ксеньинский выводил причудливые киоски из мешков, набитых песком.
И вот всё было готово, и конфетти, завязанный в стальные сумочки, покойно ожидал своего часа, и из киосков выглядывали головы в красных платочках, и оставалось только дёрнуть шнур восьмидюймового орудия на Лиговке, чтобы салютовать вступлению высокого гостя в Петербург.
Но высокий гость не вошёл в столицу. Он уклонился от чести. Он был неверно понят. Он не искал такой пышной встречи. Он никогда не думал, что его появление вызовет такой подъём. Он ожидал, что всё будет проще. Он увидел, что ошибся, и повернул спиной к столице, чтобы уйти навсегда, — бедный, непонятый высокий гость.
А как досадно! Какую жаркую встречу приготовил ему Петербург!
Вот что сказал Андрею человек с качким восточным акцентом, когда нашлось время, чтобы произнести что-нибудь, кроме команды:
— Революции нужен писарь. Ты умеешь писать, — пиши.
Тогда Андрей закричал не своим голосом:
— Я не хочу писать! Мне отвратительно возиться с бумажонками, когда кругом бьются насмерть!
И человек с акцентом ответил покойным голосом, с призрачной улыбкой на скуластом лице:
— Товарищ дорогой, почему ты думаешь, что каждый человек в революции должен стрелять из ружья? Может, вся твоя революция бумажная?
И потом, отходя в сторону, обернулся и добавил почти нежно:
— Революция не любит, чтобы ей возражали. Надо быть всегда веселый…
Правда, и в это время находились люди, не терявшие радостного духа веселости.
Комиссар дивизии, в которой служил Андрей, собрался жениться на беленькой женщине в заячьей шубке. Комиссар был гостеприимен, любил людей, товарищей и братьев по войне. И он захотел справить свадьбу на славу,
как справляют этот праздник в степи, на просторе, под небом. У него не хватило лошадей, и он попросил дивизионного врача одолжить ему круглую кобылку, на которой врач разъезжал по городу. Врач одолжил: в городе стало спокойней, войска оправлялись, можно было день-другой походить пешком.Но день-другой прошли, а кобылку врачу не возвращали. Он все не мог повстречать комиссара и наконец догадался спросить о своей лошади его жену — беленькую женщину в заячьей шубке.
— Кобылку? — удивилась женщина в шубке. — Милый доктор, но мы её тогда же, на свадьбе, освежевали и роздали гостям! Если бы вы знали, какие у нас были гости!
И она залилась смехом…
Вот если бы Андрей умел смеяться. Может быть, глаза его не ввалились бы тогда так глубоко и походка его была бы тверже и прочней? Но каждый день подбивал его, как ветер — птицу, и всё кругом него становилось странным и едва уловимым.
И однажды, в снежный вечер, возвращаясь домой, он остановился на углу и взглянул вокруг себя удивленно, точно его перенесло на эти улицы из другого мира. Мокрый снег бил по бурым облупленным стенам с остервененьем. Люди бежали, казалось, без всякой цели, и во всём, что обступало Андрея, нельзя было поймать смысла, обычного и простого в живом городе.
Какая-то девочка, в отрепьях на голове, в коротком платье, сжав что-то за пазухой, переминалась на длинных, очень тонких ногах подле заколоченной двери. Лица ее не было видно.
— Что вы сказали, гражданин?
Высокий, костлявый человек уставился пустыми глазами на Андрея. Рот его был приоткрыт, и с отвислых полей шляпы на промокшие плечи капала вода.
— Вы, кажется, что-то сказали сейчас? — повторил он.
— Я сказал? — спросил Андрей.
— Вы ничего не сказали?
Высокий человек приблизился вплотную к лицу Андрея и осмотрел его внимательно.
— Гражданин, подайте на кусок хлеба, — вдруг пробрюзжал он, и рот его открылся еще больше.
— Хлеба? — спросил Андрей.
Человек постоял некоторое время молча, с застывшим лицом, с вытаращенными глазами, потом повернулся и быстро побежал за угол.
Прошел старик, с туловищем, наклоненным вперед, и ногами, отстававшими от туловища на полшага. Ступни его были обернуты промокшим, тяжелым тряпьем, и на тротуаре позади него оставались следы, как от швабры. Он остановился против девочки и о чем-то спросил. Потом нагнулся к ней и опять что-то сказал. Тогда она пронзительно вскрикнула и бросилась в сторону через дорогу. Тонкие, длинные ноги ее замелькали перед Андреем голыми, блестевшими от воды коленками. Андрей сделал несколько шагов следом за девочкой. Она куда-то пропала.
Хриплый, сначала придушенный, потом резкий, все учащавшийся звон заливал улицу. Не понять было, откуда он шел. Потом внезапно грузный шум накатился на Андрея сверху, с боков, из-под земли и сразу стих, слизнув собою заливший улицу звон.
В тот же момент кто-то подбежал к Андрею и взял его за руку. Он обернулся. Желтый, бессильный, мутный фонарь слепой мишенью смотрел ему в спину. Гвалт охрипших глоток прорезала горластая бабья брань:
— Ч-черт! Я ему звоню, а он — ч-черт, право!..