Городок
Шрифт:
Однажды он злонамеренно ворвался к ней в класс и с быстротою молнии проник секреты ее преподаванья, столь отличные от собственных его тонких приемов. Нимало не церемонясь и еще менее стесняясь, он указал ей на то, что определил как ее ошибки. Не знаю, ждал ли он вниманья и согласья, но встретил ожесточенный отпор, сдобренный упреками за поистине неизвинительное вторженье.
Вместо того чтоб хоть тут-то достойно отступить, он в ответ, вызывая на открытый бой, бросил ей перчатку. Воинственная, как Пентесилея, [370] она тотчас ее подняла. Она окатила обидчика градом насмешек, лавиной слов. Мосье Поль был красноречив; мадам же Панаш — велеречива. Оба ожесточились. Вместо того чтоб потихоньку посмеяться над прелестной противницей, над ее уязвленным самолюбием и громкой самозащитой, мосье Поль серьезнейшим образом выказал ей свое презренье; он удостоил
370
Пентесилея — в греческой мифологии царица амазонок, явившаяся на помощь троянцам во время Троянской войны и убитая Ахиллом.
Три месяца спустя, прослышав, что побежденная противница его столкнулась с превратностями судьбы, не нашла работы и стоит на пороге нищеты, он позабыл свою ненависть и, равно неугомонный в злом и добром, лез из кожи вон, покуда не приискал ей место. Когда же она явилась к нему, чтоб положить конец былым распрям и благодарить за недавнюю помощь, прежний голос ее — чересчур громкий — и прежние повадки — чересчур бойкие — так на него подействовали, что уже через десять минут он выскочил за дверь в порыве раздраженья.
Словом, продолжу мою дерзкую параллель — любовью к власти, стремлением главенствовать мосье Эманюель походил на Бонапарта. Не следовало вечно ему потакать. Иногда полезно было ему воспротивиться: посмотреть ему прямо в глаза и объявить, что требовательность его чрезмерна и непримиримость граничит с тиранством.
Проблески, первые признаки таланта, им замеченные, всегда странно волновали, даже тревожили его. Нахмурившись, следил он за муками родов и отстранял свою руку, как бы говоря: «Рождайся сам, коли найдешь в себе силы».
Когда же страх и боль минуют, когда с уст сорвется первое дыханье, начнут сокращаться и распрямляться легкие, биться сердце, он и тогда не бросался пестовать народившееся дарованье.
«Докажи, что ты истинно, и я буду тебя холить» — таков был его устав, и как трудно было ему следовать! Какие тернии, шипы, какие кремни бросал он под непривычные к трудному пути ноги. Без слез, без жалости смотрел он, как преодолеваются им назначенные испытанья. Он изучал следы, порой окрашенные кровью, он строжайше надзирал за бедным путником и, когда наконец разрешал ему отдохнуть, собственной рукой размыкал веки, которые смежала дрема, и глубоко заглядывал сквозь зрачок в мозг, в сердце, чтоб удостовериться, не осело ли там каких остатков Суетности, Гордости, Фальши. Если ж затем он даровал новообращенному отраду сна, так и то спустя мгновенье будил его для новых проверок, гонял по томительным порученьям; проверял нрав, ум, здоровье. И лишь когда кончалась самая строгая проверка, когда самая едкая кислота не мрачила благородного металла, лишь тогда признавал он его подлинным и ставил на нем свое тавро.
Мне пришлось на себе во всем этом убедиться.
До того самого дня, каким заключаются события последней главы, мосье Поль не был моим наставником, он не давал мне уроков. Но вот он случайно услышал, как я жалуюсь на неосведомленность в какой-то отрасли познаний (кажется, в арифметике), по справедливому замечанию мосье Поля, непростительную и для ученика приходской школы. Тотчас он занялся мною, сперва проэкзаменовал и, разумеется, найдя совершенно неподготовленной, надавал мне книг и заданий.
На первых порах эта опека доставляла ему радость, он чуть не ликовал и снизошел даже объявить, что я «bonne et pas trop faible» (иными словами, не вовсе лишена способностей), но, верно, по вине несчастливых обстоятельств, покуда стою на плачевно низкой ступени развития.
В самом деле, во всех начинаниях моих я с первых шагов всегда выказываю глупость довольно редкую. Вступая в новое знакомство, я теряю даже самую обыкновенную понятливость. Всякую новую страницу в книге жизни я всегда переворачиваю с большим трудом.
Покуда длился этот труд, мосье Поль был очень снисходителен; он видел мои муки, понимал, как терзает меня мысль о собственной бездарности; уж не знаю, какими словами описать всю его заботливость и нежность. Когда глаза мои от стыда наполнялись слезами, увлажнялся и его взор; перегруженный работой, он урывал для меня время от своего недолгого отдыха.
Однако —
вот беда! Когда серый утренний сумрак начал рассеиваться перед ясным светом дня, когда способности мои высвободились и настало время свершенья, когда я доброй волей стала удваивать, утраивать, учетверять задания, в надежде его порадовать, — доброта его обратилась строгостью. Сиянье глаз сменилось злыми искрами. Уже он раздражался, спорил, безжалостно меня обуздывал. Чем больше я старалась, чем больше трудилась, тем меньше, кажется, бывал он доволен. Он осыпал меня насмешками, которых язвительность меня удивляла и угнетала. Потом начались речи о «гордости разума»; мне туманно грозили бог весть какими карами, если я посмею преступить границы, положенные моему полу, и начну тешить свой недозволенный аппетит к познаньям, для женщины совершенно лишним. Увы! У меня не было такого аппетита. Я радовалась обретенным сведениям, но благородная страсть к науке, к ее отвлеченностям, божественная жажда открытий — эти чувства лишь редко и едва во мне просыпались.Однако насмешки мосье Поля будили их; его несправедливость подстрекала мои дерзкие стремленья, их окрыляла.
Вначале, покуда я еще не поняла ее причин, несообразная колкость его ранила мне сердце, но потом она лишь подогревала мою кровь и живее гнала по жилам. Каковы бы ни были мои способности, приличествовали они женщине или нет — они от бога, и я решилась не стыдиться ни одного из его даров.
Борьба скоро ожесточилась. Я, казалось, утратила расположение мосье Поля; он странно со мной обращался. В минуты самой большой несправедливости он обвинял меня в том, что я обманула его, прикинувшись слабой ученицей; говорил, что я нарочно выставила себя тупой и незнающей, а порой невольно предполагал во мне несусветную, безмерную премудрость и силу ума, утверждая, будто бы я похитила главную мысль из какой-нибудь книги, известной мне лишь по названью и от чтения которой я непременно свалилась бы во сне с окна, подобно юному Евтиху, [371] усыпленному Павловой беседой.
371
…подобно юному Евтиху… — По евангельскому сказанию, во время долгой беседы апостола Павла с учениками юноша Евтих, сидевший на окне, заснул и упал на землю.
Однажды, в ответ на подобные обвинения, я воспротивилась мосье Полю, я восстала. Я взяла со своего стола кипу его книг, побросала в передник и кучей швырнула к его ногам.
— Берите их, мосье Поль, — сказала я. — И больше мне не преподавайте. Я не просила вас приобщать меня к ученью, и вы успешно показали мне, как оно горько.
Вернувшись к столу, я положила голову на руки. Два дня целых я потом не сказала ему ни слова. Он оскорбил и обидел меня. Его вниманье было мне дорого, он подарил мне новую для меня несравненную радость. И раз я лишилась его милостей, я более не нуждалась в уроках.
Книг он, однако же, не взял. Заботливой рукой он поставил их на прежнее место и снова явился меня учить. Он предложил мне мир, быть может, чересчур поспешно: я выстояла бы и дольше. Но как только он посмотрел на меня добрым взглядом и дружески протянул мне руку, из памяти моей тотчас изгладились все огорченья, какие он мне причинил. Ведь примиренье всегда сладко!
И вот в одно прекрасное утро крестная пригласила меня на лекцию, подобную уже описанной выше. Доктор Джон собственной персоной явился с приглашением и передал его на словах Розине, каковая не постеснялась пойти следом за мосье Эманюелем, вошла в старший класс, встала перед моим столом в присутствии мосье Эманюеля и громко и нагло передала мне поручение Джона, заключив его словами:
— Qu'il est vraiment beau, Mademoiselle, ce jeune docteur! Quels yeux quel regard! Tenez! J'en ai le coeur tout emu! [372]
Когда она удалилась, мой профессор осведомился, зачем я позволяю «cette fille effrontee, cette creature sans pudeur»[ [373] обращаться ко мне в подобных выражениях.
Я не знала, что отвечать. Выражения были точно такие же, с какими Розина — юная особа, в мозгу которой попросту отсутствовал центр, ведающий почтительностью, постоянно ко мне адресовалась. Зато про доктора она сказала сущую правду. Грэм в самом деле был красив. У него в самом деле были прекрасные глаза и волнующий взгляд. Сама того не желая, я выговорила:
372
А до чего ж хорош молодой доктор, ах, мадемуазель! Какие глаза, какой взгляд! Просто сердце мне разволновал! (фр.)
373
Этой наглой девчонке, существу без всякого стыда (фр.).